Седьмое небо
Шрифт:
— Но не все же такие! Есть ведь настоящие, большие ученые…
— Есть, конечно, есть, но не с ними, к сожалению, придется тебе иметь дело.
— Тогда почему ты не выбрал специальность своего отца?
— Ты серьезно? — удивился Леван. — Неужели ты думаешь, что я дам кому-нибудь повод сказать, что мне проложил дорогу в науку мой отец профессор? Ты, видно, плохо меня знаешь!
Леван выпил, забыв произнести тост, Я понял, что обидел его, и тоже с досады выпил до дна. А потом мы наполнили наши бокалы снова. Мне хотелось загладить свою бестактность,
Леван выручил меня, заговорил сам.
— Если бы я не верил в себя, не стал бы хорохориться… Металлургический факультет просто создан для меня. В Грузии и двух приличных ученых в этой области не сыщешь. Если у человека голова на плечах, он быстро покажет, на что способен.
— А ты любишь специальность металлурга?
Он засмеялся и некоторое время молчал, а потом прищурился и ответил:
— Обычно любовь сопутствует победе. Ты думаешь, я не люблю музыку? Я не так уж плохо играю, но профессионалом пианистом никогда и не собирался становиться. Это было бы глупо. Тем не менее рояль доставляет мне большое удовольствие. Я ведь учился уже в девятом классе музыкальной школы. Еще год, и я бы ее кончил. Но когда человек учится музыке только ради своего удовольствия, то и девяти лет вполне достаточно. Я бросил ее, потому что мне не до удовольствий. Вместо музыки начал изучать второй иностранный язык. Когда человек задумал что-то большое, он должен отказаться от удовольствий и от любви тоже.
Леван смотрел на меня в упор. Я видел его разгоревшиеся глаза. Потом он постепенно пришел в себя.
— Оставим этот разговор. Да здравствует наша профессия!
Он чокнулся со мной. Я выпил молча. Меня удивила его откровенность. Голова шла кругом и от вина, и от неожиданных слов. Наверное, я был обыкновенным парнем, раз не думал о таких вещах. Возможно, Леван прав. Не знаю, тогда мне было не до анализа… Одно я понимал: что бы он ни говорил, парень он настоящий. Хотя иногда и выкидывал такие фортели, что я уж начинал сомневаться в его честности.
Помню, на уроке алгебры он говорил учителю:
— Вчера я так мучился над этой задачей и никак не мог ее решить. — Наши бездельники смотрели на него, открыв рты: они не выполняли домашних заданий, а он решал что-то сверх заданного, это было выше их понимания.
— А ну-ка выходи! — говорил учитель.
Хидашели выходил к доске и с блеском решал трудную задачу. И я в таких случаях не сомневался, что она была решена дома.
Мне и сейчас непонятно, зачем Леван это делал. Он и без того считался первым.
А вот теперь он не хотел идти по стопам отца только потому, что кто-то когда-то может сказать, будто Хидашели протежировали. Постепенно я убеждался, что не знаю этого парня.
Леван заказал еще две бутылки вина.
— Хватит и одной, — попытался я его остановить.
— Что нам терять, выпьем!
— Ну как хочешь.
Я уже был здорово пьян, а Леван казался совсем свежим. Теперь он молчал. Кто знает, может быть, жалел о том, что разоткровенничался. Мне почему-то стало жаль его, его энергии, его способностей.
Мы шесть лет учились вместе и дружили, но в тот день он впервые говорил со мной открыто.
На эстраде оркестр играл какую-то ерунду. Старательно вопила сильно располневшая, немолодая тетка, жилы на ее шее тяжело набухали, когда она брала высокие ноты. На пышной груди в несколько рядов висели бусы. А напудрена она была так густо, что мне казалось, я чувствую запах пудры. Она почему-то все время смотрела в нашу сторону.
Мне очень захотелось подойти к ней и дунуть. Я представил себе, как пудра облаками взовьется вокруг.
Перед самой эстрадой сидели трое мужчин. Они, видно, были из деревни. Разинув рты, глядели на певицу, подталкивая друг друга под столом, гляди-ка, мол, что за женщина, и заказывали одну песню за другой. Но, по-моему, их больше интересовало ее декольте, чем пение.
— Оставь ее, лучше выпьем!
Мы снова выпили. Бутылки были пусты, и все поплыло перед моими глазами. К нам подошел официант, он что-то говорил Левану, но я помню только одну фразу: «Не беспокойтесь, уже заплачено». По-видимому, заплатил тот толстяк. Не помню, как я вернулся домой…
За время нашей институтской жизни я не замечал за Леваном ничего плохого. Он прекрасно учился, товарищи любили, уважали его. И я его любил и всегда радовался, когда Левана хвалили при мне, когда узнавал о нем что-нибудь хорошее. Но воспоминание о нашем разговоре в ресторане всегда грызло меня.
Потом мы расстались надолго — Леван уехал в Магнитогорск, совершенно неожиданно отказавшись от аспирантуры. Почему же до сих пор память о той ресторанной пьяной болтовне сидит во мне? Ведь та его философия могла быть просто мальчишеским задором, желанием сразиться с жизнью…
С тех пор Леван очень изменился. Наверняка и взгляды его непохожи на прежние. И в Россию он уехал за знаниями, за серьезными, глубокими знаниями. Работал там без дураков. И все же в глубине души я чувствовал, что тот, старый, разговор не был случайным. Хотя теперь Леван вернулся и снова идет на завод, идет туда, где труднее, а не в научно-исследовательский институт. А может быть… Нет, к черту! Я терпеть не могу подозрительных, недоверчивых людей. Чего я хочу от него? В чем подозреваю?
Человек идет на завод. Тут все просто и ясно.
Я глубоко вздохнул и посмотрел на Хидашели. Он о чем-то весело разговаривал с товарищами и Маринэ. Я не подозревал, что так люблю Левана.
Из семидесяти пяти человек, поступивших на наш первый курс, семьдесят были медалистами. Двух фронтовиков зачислили без экзаменов, а по конкурсу шли только трое. Поэтому к первому сентября мы совершенно не знали друг друга.
Помню, как я волновался. Начиналась новая жизнь. И я представления не имел о том, какой она будет. Только предчувствия, радостные и тревожные, переполняли меня.