Седьмой чемоданчик
Шрифт:
Последний возглас разбудил их — завопили, заобнимались и покатились в ворота на соборную площадь, недоумевая и стыдясь сотворенной подлости.
Глеб Святославич провожал их взглядом — непоколебимый и сильный. Унять дрожь в коленях все же не удавалось. Слава Богу, никто ее не замечал — людей приковывало лицо. За спиной услышал, как по-детски радостно рассмеялся, изучая труп волхва, Олаф-Гавриил.
Слепой епископ как-то сказал:
— У нас есть дневные часы и ночные часы, у нас есть память, есть сиюминутные ощущения, и, наконец, у нас есть будущее, будущее, которого мы еще не знаем, но предчувствуем или боимся.
От темечка до пят князя сковало
2
История эта случилась в одиннадцатом веке в Новгороде. Летопись скупа на слова, победа Глеба Святославича занимает на пергаменте несколько пространных абзацев. В сознании древнего автора она — назидательный пример превосходства христианства над язычеством. Отец, пересказывая ее мне, делал упор на судьбе. Простота решения поражала его.
— Но новгородцы же могли победить, их было больше! — горячился я. Школьная программа вселила убежденность в извечной правоте народных масс.
Отец лукаво смотрел на меня:
— Судьба, понимаешь… волхв знал многое, но не сумел предсказать будущего своей смерти.
Я был решительно не согласен — будущее никак меня не волновало, опыт прошлого заключался в простых житейских навыках. Мне было жаль волхва, новгородцев, воображение рисовало широкое восстание, знакомое по любимой сказке Габбе «Город мастеров». Хорошо помню, что князя я пожалел, — сказалось посещение отдела оружия Исторического музея, куда водила меня мать. По узенькой винтовой лестнице мы, немногие избранные, дети сотрудников, спускались в подземелье. Витрины, забитые оружием, открывались простыми ключами на длинной связке. Мы надевали кольчуги, шлемы, стреляли из кремневых пистолетов, размахивали саблями времен гражданской, били в шаманский бубен, прикасались к тяжелым рыцарским мечам. Гвалт стоял невообразимый — экскурсовода слушали вполуха.
Нет, князя я тогда пожалел — в моей версии он переходил на сторону восставших. Перед Святой Софией на пустыре расставляли длинные столы, и все заканчивалось веселым пиром.
Отец занимался археологией, раскапывал дружинные курганы. В одиннадцатом веке умерших хоронили еще по языческому обряду — в богатую могилу клали много вещей. Он написал диплом о топорах: классифицировал их, проследил изменение формы в веках. Затем вышла статья, она хранится в отцовском архиве.
Отчетливо помню, как отец стоит на берегу Волхова и рассказывает нам с братом кровавую историю голодного бунта: в затертой японской куртке, глаза полны теплоты и внимания. Митяй, совсем еще маленький толстощекий дошкольник, смотрит на реку — он хочет кидать плоскую гальку. Мне уже интересна история.
Недавно я спросил его, помнит ли он рассказ отца.
— Помню день — мы шли по мосту. Отец вдруг подошел к перилам, набрал полный рот слюны и плюнул. Вода была гладкая — круг начал расходиться, но вскоре течение стерло его. Потом мы с отцом принялись бросать камешки и асфальтную крошку из-под ног — не могли оторваться. Было интересно.
— Я тоже кидал?
— Нет, ты просто смотрел. Потом начался дождь — вся река покрылась кружками.
Отец сказал, что мы так наколдовали.
Я этого не помню. Жаль. Теперь я нечасто думаю об отце. Но случается.
Сначала приходит ритм — он любил отбивать ногтями по дереву нервную дробь.
Потом выплывает мелодия, мягкая, немного тоскливая, чуть наивная, — он без конца напевал.
На какой-то археологической пьянке — отец работал тогда в реставрации штатный фотограф поставил на треногу «лейку» и принялся щелкать. В результате мы стали обладателями целой серии портретов. Темный фон, черная куртка-пиджачок «спортивного покроя» — погрудное изображение. В коллекции: отец с сигаретой, отец в задумчивости, просто печальный, растроганный, отец-философ. Я выбрал из неживого — живое, поставил в кабинете на самый верх стеллажа. Когда поднимаю глаза, он смотрит чуть вниз и наискосок, прямо на рабочий стол. Веселый, весь в курчавой бороде. Блестят глаза, сильно выпирает нижняя челюсть — предмет его особой гордости. Лоб расслаблен никаких параллельных морщин. Память хранит его характерную улыбку — улыбку умного человека.
Вчера ночью на даче, когда все разбрелись по комнатам, одна из хозяек, Марина, прочитала мне вслух свой любимый рассказ Белля. Он называется: «Почему я пишу короткие рассказы, как Якоб Мария Гермес и Генрих Кнехт».
Впервые он увидел свет в первом номере журнала «Нойе Рундшау» одна тысяча девятьсот шестьдесят шестого года. Чудесная загадка, якобы мучающая автора, поиск несуществующих писателей, чьи имена вынесены в заглавие. Запахи родного города, воспоминания детства, немного личной тоски занесены на бумагу ради постулата: нельзя запереть в картонку рассказ живых людей если таковые понадобятся для написания истории, «жизнь сама должна там возникнуть и сама оттуда выскочить».
Утром, когда все уехали и я наконец остался один, я вновь перечел его. Он снова мне понравился и, вероятно, задел — открытая тактика Марины увенчалась успехом.
Я огляделся в поисках неживого — того, что при изрядном старании смог бы запихнуть в воображаемую коробку, дабы там заквасилась жизнь.
Предновогодние холода спали. После сложных манипуляций и ремонтов допотопный газовый агрегат 1966 года выпуска заработал наконец в полную силу. Батареи раскалились — случайное прикосновение к трубе грозило ожогом.
Я повертел цифру «1966» и так, и эдак, пытаясь найти третье соответствие, но ничего не нашел. Почему-то вспомнил лишь историю с волхвом и судорожно занес ее на бумагу.
День сошел на нет. Я поужинал оставленными в холодильнике дарами выходных, завалился в кровать — Ортега-и-Гассет, третий том Борхеса и здоровенный кирпич исландских саг оказались под рукой. Рассеянно полистав страницы, я вскоре выключил свет. Тут-то мне и припомнилась (или приснилась?) фотография отца, я услышал нервную дробь пальцев и какую-то едва различимую мелодию, вконец меня усыпившую. Коробочка, или «седьмой чемоданчик» по Беллю, не отворив коего, не написать хорошего рассказа, вероятно, начала заполняться.
Я спал, ничего о том не подозревая.
3
Утром, после скудного завтрака, я сел за стол полный решимости и отчаяния.
Новгородский сюжет был исчерпан. Я никак не мог понять, зачем вообще он возник в моем воображении.
За окном, приваленный снегом, стоял сухой жасмин, отдельные ветки торчали, как бамбуковые удилища. Окно создавало раму — переплетенные ветки деревьев были усеяны пушистым снегом. Мне даже померещилось, что в комнате сильно запахло свежей хвоей. Глаз выделил две, три, нет, четыре сосны, маленькую и большую елки, клен, какие-то фруктовые деревца. За ними глухой стеной дачный лес. На плите в кухне-прихожей шумел газ, отсекая холодный воздух от входной двери. В трубах булькал кипяток.