Седьмой крест
Шрифт:
– Я пойду проведаю Брейтбахов, а ты ляжешь, мама, – сказал Гейни. – Ты все поняла?
И мать, к их великому изумлению, ответила:
– Да.
Старуха наконец додумала свои мысли. Она спокойно сказала:
– Принеси-ка мне валерьянки. – Приму, подумала она, чтобы сердце не подстроило мне какой-нибудь каверзы, и лягу, пусть они уйдут. А я тогда сяду у двери и, как услышу, что Георг идет двором, закричу изо всех сил: гестапо!
Вот уже три дня, как все они, особенно Гейни и жена второго сына, втолковывают ей, что у нее и без Георга большая семья – три сына и шестеро внучат – и все они могут от ее безрассудства погибнуть. А мать молчит. В былые дни Георг был для нее просто одним из ее четырех сыновей. Он доставлял ей немало забот. Вечные жалобы соседей,
Старший брат жил теперь с семьей на другом конце города. О побеге Георга он услышал по радио и читал в газетах. И если после ареста Георга дня не проходило, чтобы этот брат не думал о нем, то теперь он почти только о нем одном и думал. Найди он какой-нибудь способ помочь ему, он не пожалел бы ни себя, ни своей семьи. Сотни раз спрашивали его на заводе: «Этот Гейслер не родня тебе?» И сотни раз отвечал он тем тоном, от которого вокруг воцарялось молчание: «Это мой брат».
Мать когда-то предпочитала старшего, а по временам – самого младшего. Она очень любила и второго, который, быть может, был предан ей больше всех и неуклюже, по-своему относился к ней внимательнее других.
Все это теперь изменилось. Ибо вопреки тому, как это обычно бывает в жизни, чем дольше Георг отсутствовал, чем меньше о нем доходило слухов и чем реже люди о нем спрашивали, тем яснее вставало перед ней его лицо, тем отчетливее становились воспоминания. Ее сердце ничего не хотело знать о ближайших планах и осязаемых надеждах трех сыновей, живших подле нее своей жизнью. Она все больше обращалась к планам и надеждам отсутствующего сына, быть может потерянного навсегда. Ночами она сидела на кровати, воскрешая в своей памяти давно исчезнувшие подробности: рождение Георга, маленькие горести и беды его ранних детских лет, первую тяжелую болезнь, когда она едва не лишилась его, военные годы, когда она работала на заводе и кое-как перебивалась с сыновьями, какую-то кражу овощей в поле, из-за которой у Георга были неприятности, его маленькие успехи, как-никак утешавшие ее, и скудную награду за них – то учитель похвалит его, то мастер назовет способным, то он выйдет победителем в спортивном состязании. Она с гордостью и досадой вспоминала его первую девушку и всех его последующих девушек. Вспоминала Элли, которая так до конца и осталась ей чужой – даже ребенка не принесла показать, – а потом этот полный переворот в его жизни! Нельзя сказать, чтобы Георг внес в семью что-то чуждое, но то, что, у отца и у братьев бывало только как эпизод – случайное слово, стачка, листовка, у него стало главным, самой основой его существа.
И словно кто-то хотел ей доказать, что да, у тебя только три сына, а этому четвертому и родиться-то не стоило, и жить-то на свете ему не следует, – она изыскивала сотни возражений. Часами Гейни втолковывал ей, что улица оцеплена, за домом слежка, все гестапо поставлено на ноги. Надо ей подумать и об остальных трех сыновьях.
И тогда она отреклась от этих трех сыновей. Пусть сами о себе заботятся. Только от Георга она не отреклась. Второй сын заметил, что мать непрерывно шевелит губами. А она думала: господи, ты должен помочь ему. Если ты существуешь, помоги ему. А если тебя нет… И она отворачивалась от ненадежного защитника. Она обращала свою молитву ко всем, ко всей жизни в целом: и к той части жизни, которая была ей известна, и в те смутные, таинственнейшие зоны, где все ей было неизвестно, но где, быть может, все-таки существуют люди, имеющие власть помочь ее сыну. Может быть, тут или там найдется кто-нибудь, до кого дойдет ее молитва.
Второй сын снова подошел к креслу матери. Он сказал:
– Я не хотел говорить при Гейни, на него нельзя положиться. Я сговорился с Цвейлейном, жестянщиком. – Она радостно посмотрела на сына. Быстро и легко опустила ноги на пол. – Цвейлейн живет в угловом доме, от него видны обе улицы. Георг наверняка придет со стороны Майна, если придет.
От этих слов глаза старухи засияли. Минуту перед тем все ее лицо было вяло и дрябло, как сырое тесто; теперь оно вдруг налилось и окрепло, словно его воодушевляла новая жизнь. Старуха схватила сына за руку, чтобы подняться. Затем сказала:
– А если он все-таки придет со стороны города? – Сын пожал плечами. Мать продолжала, скорее обращаясь к самой себе: – Представь – вдруг он забежит к Лорхен, а она заодно с Альфредом, и они непременно донесут на него?
– Не ручаюсь, может быть, и не донесут. Но он, во всяком случае, придет со стороны Майна. Цвейлейн будет караулить.
Женщина сказала:
– Он погиб, если придет сюда.
Сын сказал:
– Даже и тогда он еще не погиб.
II
День уже наступал, но рассвет был незаметен из-за тумана, который окутывал деревни. В кухне одного из домов на краю Либаха все еще горела лампа, когда из него вышла девушка с двумя ведрами. Поеживаясь от утреннего холода, она направилась к воротам и поставила ведра наземь. Девушка ждала молодого садовода, который считался ее женихом, и лицо у нее было тихое и спокойное.
Она зябко повела плечами. Туман быстро проникал сквозь платье; все стало седым, даже головной платок. Ей почудились шаги, он должен вот-вот появиться – она уже протянула руки. Но в воротах по-прежнему никого нет. Не тревога, только легкое удивление отразилось на ее лице, и она продолжала ждать. Чтобы согреться, она похлопала себя по плечам, скрестив руки. Затем вышла за ворота и посмотрела вниз. Туман – хоть ножом режь! Поднимется он или спадет? Вот на дороге появились две тени, одна из них, должно быть, Фриц. Должно быть, но это не он. Тени скрываются в теневом доме. Девушка отворачивается. Впервые на ее лице – разочарование, оттого что она ждала напрасно, хотя прошло всего только несколько лишних минут. Значит, он придет в обед, вот и все. Она берется за ведра, относит их в хлев, возвращается домой с пустыми ведрами. В кухне уже три раза пытались обойтись без света. И всякий раз приходилось снова зажигать его, а то бабушка ни в очках, ни без очков не может выбирать чечевицу. Старшая кузина провертывает морковь, младшая выметает сор за порог. Мать быстро наполняет оба ведра, которые ей пододвигает девушка. Изо всех четырех женщин ни одна не заметила, что Фриц не пришел. И девушка думает: ничего-то они не замечают.
– Смотри, осторожнее, – говорит мать, так как немного пойла пролилось на пол.
Когда девушка вторично проходит с ведрами через двор, далеко-далеко, у двери в лавку, звякает колокольчик. Он звякает оттого, что садовник Гюльтчер вошел купить себе табаку. Гельвиг ждет у двери лавки. Вчера он вторично получил вызов. Опять они хотят выяснить что-то насчет куртки.
– Да, но ведь это же не твоя куртка? – спросила мать. И он ответил ей с той же твердостью:
– Нет!
Всю ночь Фриц Гельвиг раздумывал, о чем еще его могут спросить. Утром он включил радио. Описывались приметы беглецов – теперь их осталось только двое, – и его в жар бросило от волнения. Может быть, они уже захватили и того, которого он называл своим. И может быть, его беглец сказал: «Да, это та самая куртка».
Отчего Гельвиг почувствовал себя вдруг таким одиноким? Он не мог посоветоваться ни с отцом, ни с матерью, ни с друзьями, с которыми был так близок. Даже с Альфредом, которому слепо верил, со своим шарфю-рером, не мог он посоветоваться. Еще неделю назад ему казалось, что во всем порядок, на душе у него спокойно и безмятежно, а в мире все идет как надо. Прикажи ему Альфред еще неделю назад стрелять в беглеца, он бы выстрелил. И прикажи ему Альфред притаиться в сарае с кинжалом и сидеть там, пока беглец не проскользнет внутрь, чтобы выкрасть куртку, Фриц заколол бы его, не дав ему коснуться куртки.