Седьмой крест
Шрифт:
А он потащился в другой конец городка. Проходя мимо харчевни, он замедлил шаг, рассмеялся и вошел. Хозяйка, обслуживавшая группу шоферов, на минуту отошла от них и подала старику рюмку водки, которую он заказал. Выпив водку, он тут же поднялся и вышел, не заплатив. Голова и плечи у него подергивались. Женщина крикнула:
– Куда же он делся, жулик?
Шоферы хотели было погнаться за ним, но хозяин остановил их. Ему не хотелось затевать историю, ведь сегодня была пятница, и он спешил к рыботорговцу,
– Ладно, пусть идет к черту.
Старик спокойно продолжал свой путь. Он шел местечком – не по главной улице, а через рынок. Убедившись, что ему ничто не грозит, он даже как-то выпрямился, лицо стало спокойное; шагая между садами на окраине
Там, где еще стояли дома, улица была вымощена и местами, на самых крутых подъемах, были выбиты ступеньки, но, дойдя до холмов, она превращалась в обычный проселок, который вел прочь от Майна и от шоссе – в глубь страны. На окраине города от него отделялась другая дорога, выводившая на шоссе; собственно, это шоссе и было главной улицей местечка, с той разницей, что в городе по сторонам его тянулись магазины и фонари. Дорогой же со ступеньками, по которой прошел старик, пользовались не те крестьяне, которые шли по шоссе из примайнских деревень, а те, которые из дальних деревень направлялись на городской рынок.
Старик этот был Альдингер, один из двух беглецов, все еще остававшихся на свободе после добровольного возвращения Фюльграбе. Никто в Вестгофене не допускал и мысли, чтобы Альдингер мог добраться даже до Либаха. Если его не поймают тут же, то через час. Однако наступила уже пятница, а Альдингер добрался уже до Вертгейма. Он ночевал в поле, однажды какая-то повозка подобрала его, и он ехал четыре часа. Старик благополучно миновал все заставы, но не с помощью особой хитрости – на это его бедная старая голова уже не была способна. Ведь еще в лагере начали сомневаться в здравости его рассудка. Он целыми днями не произносил ни слова, затем при какой-нибудь команде вдруг начинал хихикать. Сотни случайностей могли в любую минуту повлечь за собой его арест. Блуза, которую он где-то стянул, едва прикрывала его арестантскую одежду. Однако ничего не случилось.
Альдингер не знал, что такое обдумыванье, расчет. Он знал только чувство направления. Так вот стояло солнце над его родной деревней утром, а так вот – в полдень. Если бы гестапо, вместо того чтобы пустить в ход весь сложный и громоздкий аппарат преследования, просто провело прямую линию от Вестгофена к Бухенбаху, то в одной из точек этой прямой старик был бы очень скоро настигнут.
На холме над местечком Альдингер остановился и посмотрел вокруг. Его лицо больше не подергивалось; взгляд стал тверже, а чувство направления – это почти нечеловеческое чувство – начало меркнуть, так как оно было ему уже не нужно. Тут Альдингер был уже дома. В этом месте он обычно раз в месяц останавливал свою повозку. Сыновья снимали корзины и тащили их вниз, на рынок. Ожидая возвращения сыновей, он наблюдал развертывающийся перед ним пейзаж. Теперь и до его деревни уже недалеко. И эти то поросшие лесом, то застроенные домами холмы, отражавшиеся в воде, и самая река, которая все ловила и все покидала, чтобы унестись дальше, и облака, плывущие в небе, и даже маленькие лодки, в которых уезжали люди, – зачем» куда? – все это былое казалось ему чем-то далеким, чужим. «Былое» – так называлась та жизнь, к которой он хотел вернуться, ради которой он бежал. «Былое» – так звалась страна, начинавшаяся за городом. «Былое» – так называлась его деревня.
В первые дни своего пребывания в Вестгофене, где брань и побои впервые посыпались на его престарелую голову, он узнал чувство ненависти и ярости, а также жажду мести. Но удары сыпались все чаще и больнее, а он был стар, и в нем постепенно было убито всякое желание отомстить за тот позор и обиды, которые он вытерпел; угасла даже память о них. Но то, что еще оставалось в нем живого, недоступное побоям и пинкам, было по-прежнему сильным и властным.
Альдингер повернулся к реке спиной и заковылял между колеями полевой дороги. Время от времени он озирался, но не потому, что терял направление, а чтобы идти от одной определенной точки к другой. Он уже не казался безумным. Он спустился с одного холма, поднялся на другой, прошел
В этот день Вурц, бухенбахский бургомистр, не вышел в поле, хотя собирался выйти или, по крайней мере, хвастал, что выйдет; вместо этого он отправился в кабинет, как торжественно именовал свою жилую горницу – тесную, захламленную комнатушку, служившую ему и конторой. Сыновья уверяли его, что он спокойно может выйти в поле, они хотели, чтобы папаша вел себя героем. Однако Вурц послушался жены, которая хныкала не переставая.
Бухенбах был все так же оцеплен, а дом Вурца охранялся еще особо. Люди смеялись: так тебе Альдингер и явится прямо в деревню! Нет, он поищет других способов, чтобы посчитаться с Вурцем, и, наверно, найдет их. И сколько же еще Вурц намерен держать при себе эту лейб-гвардию? Дорогое удовольствие! В конце концов ведь эти штурмовики, которых откомандировали для его личной охраны, – это все деревенские парни, и они нужны дома.
Шульциха, жена лавочника, увидев, что Вурц в конторе, сообщила об этом жениху своей племянницы, которая помогала ей в лавке, где продавалось все, что могло понадобиться крестьянам. Жених был родом из Цигельхаузена, он приехал в машине ветеринара на несколько часов раньше, чем его ждали, и привез с собой несколько ящиков товара. Он собирался вечером просить Вурца, чтобы тот огласил предстоящий брак. Когда тетка сказала:
– Он в конторе, – молодой человек нацепил воротничок, а Герда принялась наряжаться. Он был готов раньше, чем она, и вышел на улицу. У двери стоял на часах штурмовик, его знакомый.
– Хейль Гитлер!
Жених был членом того же штурмового отряда – не потому, что не мог жить без коричневой рубашки, по потому, что хотел спокойно работать, жениться, наследовать, а без нее это было бы, конечно, невозможно. Когда жених постучал в окно конторы, штурмовик, догадавшись, зачем тот пришел, рассмеялся. Но Вурц не откликнулся. Он сидел за своим столом под портретом Гитлера. Заметив, что в окне мелькнула какая-то тень, он согнулся вдвое, а услышав стук, соскользнул на пол, обогнул стол и выполз за дверь.
– Да вы войдите к нему вдвоем, – сказал стоявший на крыльце часовой, так как подоспела и Герда в новой юбке и блузке. Молодой человек постучал и, не слыша ответного «войдите», повернул ручку; но дверь была заперта. Подошел часовой, грохнул в дверь кулаком, заорал: – Тут насчет оглашения пришли!
Только тогда Вурц отодвинул засов и, пыхтя, уставился на молодого человека, достававшего из кармана свои бумаги. Бургомистр уже настолько овладел собой, что произнес даже маленькую речь о крестьянстве как основе национального целого, о значении семьи в национал-социалистском государстве, о святости расы. Герда слушала с серьезным видом, молодой человек кивал. Выйдя опять на улицу, он сказал часовому:
– Ну уж и дерьмо ты тут стережешь, – сорвал с куста веточку шиповника и воткнул в петлицу.
Затем, взявшись под руки, молодые люди прошли по деревенской улице на площадь, мимо гитлеровского дубка – он был еще недостаточно высок, чтобы прикрыть своей тенью детей и детей их детей, самое большее – воробья или улитку, – и направились к пастору переговорить о венчании.
Альдингер поднялся на предпоследний холм. Холм назывался Буксберг. Старик шагал теперь очень медленно, как человек, который смертельно устал, но знает, что отдыхать нельзя. Он не смотрел по сторонам, ему был знаком здесь каждый кустик. Местами в поля Цигельхаузена уже вклинивались поля Бухенбаха. Хотя ужасно носились с этим размежеванием, но отсюда, сверху, поля по-прежнему напоминали заплатанные передники деревенских девочек. Альдингер взобрался на холмик с огромным трудом. Его взгляд стал далеким, но не мутным или отсутствующим: в нем как бы отразилась неведомая, далекая цель.