Секрет Юлиана Отступника
Шрифт:
Одной рукой, не засыпанной камнями, она дотронулась до уха. И поняла, что ее лицо влажно не от собачьей слюны. Когда она приподняла руку, с нее падали темно-красные капли. Откуда-то — она тоже не могла припомнить, откуда, — ей было известно, что раны на лице, даже поверхностные, всегда сильно кровоточат. Однако это знание не успокоило ее. Поверхностные раны или не поверхностные, но она чувствовала только боль, боль во всем теле.
Собрав все силы, она поднялась и почувствовала, что ноги у нее подгибаются, как у новорожденного жеребенка. Собака обежала вокруг нее, быстро и часто раскрывая
Следующим воспоминанием были белые стены, сливавшиеся с таким же белым потолком. Она совсем растерялась, так как не знала, ни где она, ни как сюда попала, ни сколько времени здесь находится. Она поглядела на свою руку, лежавшую на крахмальной простыне. Из руки торчала игла для внутривенных вливаний. Судя по нескольким пятнам от лейкопластыря, иглу несколько раз меняли. Не поворачивая головы, она прошлась взглядом вдоль трубки до мешка с полупрозрачной жидкостью, висевшего на хромированной стойке.
По этим признакам она поняла, что находится в какой-то больнице, хотя не могла сообразить, каким образом до этого додумалась.
Она не знала, была ли у нее какая-то жизнь до того, как взорвалось солнце, а если и была, то какая.
То ли по легким сотрясениям пола, то ли по каким-то еще признакам она почувствовала, что в помещении находится кто-то еще.
Напрягшись, она перевела взгляд от мешка капельницы к изножию своей кровати и снова сфокусировала зрение. Там оказался доктор. По крайней мере, она решила, что это врач. Во всяком случае, мужчина, одетый в белое — в белом халате, из-под которого выглядывала такая же белая рубашка, — и курчавой седой шевелюрой.
Он заметил ее взгляд и, сверкнув в улыбке белыми зубами, что-то сказал. Она ничего не услышала.
Она понимала, что происходит, и не испытывала ни нетерпения, ни страха. Оставаясь на том же месте, врач пролистал историю ее болезни (откуда она знала, что за бумаги он смотрел?), потом снял с нее простыню, взял ее за руку, к которой была присоединена капельница, другой рукой подхватил под спину и бережно помог ей встать с кровати. Прохладный кафельный пол приятно ласкал босые ноги. Взяв в одну руку стойку с капельницей, а другой с привычной бережностью поддерживая ее за талию, он вывел ее в коридор.
После того как она преодолела половину расстояния до дальнего конца, доктор передал ее медсестре, а сам, снова улыбаясь, остановился перед нею, указал на свое ухо, потом на ее и сложил колечко из большого и указательного пальцев — универсальный жест: все в порядке.
Но ее уши вовсе не были в порядке. Она ничего не слышала. Возможно, он имел в виду, что ей вскоре станет лучше. Она надеялась на это. Не только потому, что быть глухой оказалось чрезвычайно неудобно. Говорить, не слыша ни себя, ни других, было так трудно, что она решила не тратить сил на это занятие.
Она могла общаться с миром при помощи блокнотов, выданных ей медсестрами, — писать и читать. К сожалению, она не могла сообщить врачу и медсестре ту информацию, которую они больше всего хотели получить от нее: ее имя, откуда они прибыла и все такое. Она просто не знала ничего этого.
Тем не менее из того же запаса неизвестно откуда взявшихся в ней знаний ей было известно, что, вполне возможно, память возвратится к ней — по крайней мере, ее значительная часть, — но понятия не имела, когда это случится. До тех пор ей следовало терпеть, дать травмам зажить, а боли — пройти, и надеяться на то, что она все же узнает, кем была прежде.
Глава 29
От бессонницы у Лэнга все расплывалось перед глазами. Он брел по залу, проклиная проектировщиков аэропорта, умудрившихся сделать так, что все нужное здесь было разнесено на максимально возможное расстояние. Аэровокзал был одним из самых новых в Европе, но таможню и иммиграционный контроль здесь поместили где-то вдали от зала прибытия рейсов из стран, не входящих в Евросоюз, хотя именно здесь и требовались услуги этих служб. А вокзал, откуда отправлялись поезда в Рим, располагался намного ближе к терминалу внутренних авиарейсов, пассажиры которых, без сомнения, предпочитали уезжать на своих оставленных на стоянке машинах.
Византийский образ мышления в Италии не только жив, но и процветает.
Впрочем, не без усилия заставив себя взглянуть на вещи объективно, он понял, что у него просто отвратительное настроение — из-за невезения, вызванного в значительной степени его собственными поступками.
Во-первых, он решил лететь под именем Коуча по тому паспорту, которым его снабдил Риверс. Какой смысл включать свое настоящее имя в списки пассажиров, если с ними может ознакомиться кто угодно, взломав более чем незащищенные компьютерные базы авиакомпаний, или светиться через свою столь же доступную всем кредитную карточку? Риверс хотел «соучаствовать», вот и пусть «соучаствует», хотя бы в покупке билета.
Конечно, вымышленный мистер Коуч нечасто летал самолетами и потому не мог воспользоваться льготами «платинового», «золотого» или даже «серебряного» пассажира. И вот, лишенный доступа к относительным благам, предоставляемым привилегированным пассажирам в специальных залах, мистер Коуч был вынужден проходить бесчисленные кордоны служб безопасности, предназначенные для рядовых авиапутешественников, а потом час, если не больше, торчать в зале ожидания вылета с вопящими детьми, оглушительно громкими, но невнятными объявлениями и немыслимо дорогими буфетами.
Изрядно раздражали его и пассажиры, оравшие во весь голос в сотовые телефоны: «Не Даллас, а „Даллес“!» или «В Тампу, а не в Темпе», пытаясь объяснить, что им нужно, механическому голосу системы бронирования авиабилетов, общаться с которым для живого человека было очень трудно, если не вовсе невозможно.
Все это сильно подрывало доходы авиакомпаний, но там, как ни странно, никто не желал об этом думать.
В общем, решение вести себя скромно, не лететь на «Гольфстриме», а довериться равнодушным рукам крупнейшего в Атланте авиаперевозчика не лучшим образом сказалось на настроении Лэнга.