Сексуальная жизнь в Древнем Риме
Шрифт:
Палдамус в «Римской сексуальной жизни» называет Петрония «единственным истинно поэтическим духом, писавшим о любви в послеавгустовскую эпоху». Сейчас практически общепризнано, что Петроний – именно тот человек, о котором говорит Тацит («Анналы», xvi, 18) следующими словами: «О Гае Петронии подобает рассказать немного подробнее. Дни он отдавал сну, ночи – выполнению светских обязанностей и удовольствиям жизни. И если других вознесло к славе усердие, то его – праздность. И все же его не считали распутником и расточителем, каковы в большинстве проживающие наследственное достояние, но видели в нем знатока роскоши. Его слова и поступки воспринимались как свидетельство присущего ему простодушия, и чем непринужденнее они были и чем явственней проступала в них какая-то особого рода небрежность, тем благосклоннее к ним относились. Впрочем, и как проконсул Вифинии, и позднее, будучи консулом, он выказал себя достаточно деятельным и способным справляться с возложенными на него поручениями.
Возвратившись
В конце концов Нерон заподозрил, что Петроний участвует в заговоре против него; и Петроний, очевидно чувствуя себя небезгрешным, вскрыл вены. Говорят, что он в завещании «описал безобразные оргии принцепса, назвав поименно участвующих в них распутников и распутниц и отметив новшества, вносимые ими в каждый вид блуда», и отправил это описание Нерону. Поэтому вполне вероятно, что именно этот человек был автором блестящего, но аморального романа, дошедшего до нас под названием «Сатирикон» («Книга сатир») и вызывавшего большое восхищение у Ницше. Хотя это сочинение, очевидно, было весьма объемистым, сохранились лишь отрывки из его 15-й и 16-й книг. Но и этих отрывков достаточно, чтобы понять: «Сатирикон» – творение истинного гения.
Что же столь блестящее и запоминающееся содержится в этих отрывках из романа нероновских времен? Риббек отзывается о «Сатириконе» как о «широкой и достоверной картине нравов первого столетия, наполненной множеством персонажей из всех классов общества». Содержится там, в частности, и замечательно живое и подробное изображение римского выскочки, богатого и невежественного сноба Тримальхиона – персонажа столь же полного жизни, как шекспировский Фальстаф или сервантесовский Дон Кихот. Но оно не столь интересно для нас, как представленная в книге исключительно разнообразная картина римской сексуальной жизни. Мы видим не высокие и благородные страсти, которые поражают нас в сочинениях Проперция, и не изысканную утонченность Овидия, а несдерживаемую сексуальность, не уважающую ни пола, ни возраста, а смело и откровенно стремящуюся к совокуплению, чтобы истощиться в нем с полнотой, физически невозможной для современного европейца. Прилагать к подобным побуждениям нравственные оценки так же нелепо, как к шторму или урагану. Мы можем лишь следить за ними и говорить себе: «Так когда-то жили люди, и такими были их удовольствия и потребности». В данной книге невозможно во всех подробностях обсуждать картины сексуальной жизни, представленные в романе Петрония, хотя было бы интересно на их основе написать небольшое эссе о сексуальных знаниях в эпоху ранней империи. Мы можем обратить внимание лишь на самые существенные моменты романа в той степени, в какой они не затрагиваются в других главах.
Нам представляется, что самая ошеломляющая черта «Сатирикона» – та легкость и естественность, с какой Петроний равняет гомосексуализм с любовью к женщинам, не считая его ни низменным, ни вообще чем-либо особенным. Энколпий, от лица которого ведется рассказ, – сам гомосексуалист. Будучи осужден за преступление, он бежит с арены (его приговорили к гладиаторскому бою) и, совершив несколько новых преступлений, вместе со своим другом и собратом по ремеслу Аскилтом пускается бродяжничать. С собой для развлечения они берут красивого мальчика Гитона и любят его по очереди, ревниво наблюдая за успехами друг друга. Петроний с удовольствием описывает их развлечения откровенной, смелой прозой, местами переходящей в возвышенную поэзию. Кроме этой троицы, опытным гомосексуалистом является и сам Тримальхион, самый популярный персонаж романа. Долгие годы юности он был фаворитом у богатого римлянина, унаследовал его собственность и теперь, живя в роскоши и ни в чем не зная себе отказа, содержит, помимо жены, несколько красивых мальчиков. Его не останавливает даже ревность жены. Процитируем в качестве образца одну из последующих сцен (74): «…Среди вновь пришедших рабов был довольно хорошенький мальчик; Трималхион обнял его и принялся горячо целовать.
Фортуната, на том основании, что «право правдой крепко», принялась ругать Трималхиона отбросом и срамником, который не может сдержать своей похоти. И под конец прибавила: «Собака!» Трималхион, смущенный и обозленный этой бранью, швырнул ей в лицо чашу. Она завопила, словно ей глаз вышибли, и дрожащими руками закрыла лицо. Сцинтилла тоже опешила и прикрыла испуганную Фортунату своей грудью. Услужливый мальчик поднес к ее подбитой щеке холодный кувшинчик; приложив его к больному месту, Фортуната начала плакать и стонать.
– Как? – завопил рассерженный Трималхион. – Как? Эта уличная арфистка не помнит, что я ее взял с подмостков работорговца и в люди вывел? Ишь, надулась, как лягушка, и за пазуху себе не плюет, колода, а не женщина! Однако рожденным в лачуге о дворцах мечтать не пристало. Пусть мне так поможет мой гений, как я эту доморощенную Кассандру образумлю».
Он еще некоторое время оскорбляет жену, но потом успокаивается, впадает в сентиментальность, начинает плакать и объясняет, что целовал мальчика не за его красоту, а за то, что тот усердный, добрый, честный слуга.
Другой персонаж, появляющийся в романе, – поэт Эвмолп. При первом появлении он по воле автора рассказывает короткую историю о том, как учитель соблазнил красивого мальчика, а потом узнал, что соблазненный – еще больший развратник, чем он сам. История эта слишком груба, чтобы пересказывать ее здесь.
Позже книга приводит нас в одну из общественных бань того времени. Там происходит сцена, когда вокруг одного из посетителей собирается целая толпа моющихся – «он обладал оружием такой величины, что сам человек казался привешенным к этому амулету». (Возможность подобной сцены дает нам понять, сколь невероятно распространенными были тогда бисексуальные наклонности.) Наконец, как снова и снова рассказывает нам автор, мальчик Гитон привлекает похотливые взгляды всех мужчин, куда бы он ни шел, хотя вряд ли его можно назвать мальчиком, так как ему уже исполнилось восемнадцать лет.
Петроний, однако, интересуется не только красивыми мальчиками. Он демонстрирует обширный опыт любви к женщинам и описывает его яркими красками. Например, Эвмолп с большим воодушевлением пересказывает старую легенду о вдове из Эфеса – легенду, которая излагалась и на других языках (в том числе и по-латыни – среди басен Федра), но намного менее удачно. Мы приведем здесь эту забавную историю (111):
«В Эфесе жила некая матрона, отличавшаяся столь великой скромностью, что даже из соседних стран женщины приезжали посмотреть на нее. Когда же умер ее муж, она, не удовольствовавшись общепринятым обычаем провожать покойника с распущенными волосами или бия себя на виду у всех в обнаженную грудь, последовала за умершим мужем даже в могилу и, когда тело, по греческому обычаю, положили в подземелье, осталась охранять его там, в слезах проводя дни и ночи. Пребывая в столь сильном горе, она решила уморить себя голодом, и ни родные, ни близкие не в состоянии были отклонить ее от этого решения. Напоследок даже городские власти удалились, ничего не добившись. Все плакали, глядя на этот неповторимый пример супружеской верности, – на эту женщину, уже пятые сутки проводившую без пищи. Печально сидела с ней ее верная служанка. Заливаясь слезами, она делила горе своей госпожи и по временам заправляла светильник, поставленный на могильную плиту, как только замечала, что он начинает гаснуть. В городе только и разговоров было, что про вдову. Люди всех званий сходились в том, что впервые пришлось им увидеть блестящий пример истинной любви и верности.
Между тем как раз в это время правитель той области приказал неподалеку от подземелья, в котором вдова плакала над свежим трупом, распять нескольких разбойников. А чтобы кто-нибудь не похитил разбойничьих тел, желая предать их погребению, возле крестов поставили на стражу солдата. С наступлением ночи он заметил среди надгробных памятников довольно яркий свет, услышал стоны несчастной вдовы и, по любопытству, свойственному всему роду человеческому, захотел узнать, кто это и что там делается. Немедленно спустился он в склеп и, увидев там женщину замечательной красоты, сначала оцепенел от испуга, словно перед призраком или загробною тенью. Затем, увидев наконец лежащее перед ним мертвое тело и заметив слезы и лицо, исцарапанное ногтями, он, конечно, понял, что это только женщина, которая после смерти мужа не может прийти в себя от горя. Тогда он принес в склеп свой скромный обед и принялся убеждать плачущую, чтобы она перестала понапрасну убиваться и не терзала груди своей бесполезными рыданиями: всех, мол, ожидает один конец, всем уготовано одно и то же жилище. Говорил и многое другое, чем обыкновенно стараются утешать людей, чья душа изъязвлена горем. Но она от этих утешений стала еще сильнее царапать свою грудь и, вырывая из головы волосы, принялась осыпать ими покойника. Солдата это, однако, не обескуражило, и он не менее настойчиво стал уговаривать бедную вдовушку немножко поесть. Наконец служанка, соблазнившись винным запахом, почувствовала, что не в силах больше противиться учтивому приглашению солдата, и сама первая протянула руку, побежденная. А потом, подкрепив пищей и вином свои силы, она тоже начала бороться с упорством своей госпожи.
– Что пользы в том, – говорила служанка, – если ты умрешь голодной смертью? Если заживо похоронишь себя? Если самовольно испустишь неосужденный дух, прежде чем того потребует судьба? Мнишь ли, что слышат тебя усопшие тени и пепел? Не лучше ли будет, если ты останешься в живых? Не лучше ли отказаться от своего женского заблуждения и, пока можно, наслаждаться благами жизни? Самый вид этого недвижного тела уже должен убедить тебя остаться в живых.
Всякий охотно слушает, когда его уговаривают есть или жить. Потому вдова наша, которая, благодаря столь продолжительному воздержанию от пищи, уже сильно ослабела, позволила, наконец, сломить свое упорство и принялась за еду с такою же жадностью, как и служанка, сдавшаяся первою.