Семь ликов Японии и другие рассказы
Шрифт:
Как только в мире вещей возникают инородные тела, они без труда японизируются – однако с инородными телами в личной, человеческой сфере дело обстоит, пожалуй, иначе. Здесь система рефлексивно распознает, кто принадлежит к ней, а кто нет: право на нестандартную модель, которая не может подойти всем, будет все же признано за отдельной личностью.
Несмотря на свои конфуцианские качества, по-немецки неделикатно названные «вторичными достоинствами», Япония – не Пруссия, и ее система не стремится к непрерывности. Пустоты, неопределенные пространства она не заполняет тотчас же моралью. Она терпеливо допускает многое из того, что не позволено: возврат к детским слабостям, к желаниям, несовместимым с добродетелью, дурачество, пьянящий дурман, маленькое безумие. Кошка за порог – мыши танцуют: в оговоренный день настоятель дзэн-монастыря покидает его, и тогда монахи делают все, что запрещается уставом. Настоятель знает об этом, но он не должен этого знать, поэтому он и покидает на время монастырь. Регулирующий механизм умеет приспосабливаться – благодаря исключениям из правил, которые «выторговывают» для него подчиненные у запрещающих все сверхличностных инстанций,
Многообразие жизненной мудрости, уважение к человечески-конкретному, не величественная, но действенная философская антропология мирно сосуществуют в требовании и разрешении, долге и попустительстве. Японский образ жизни не переносит абстрактных императивов, а значит, прекрасно ладит с тем, что немецкий поэт Генрих Клейст назвал «хрупким сооружением мира». Кто навязывает ему свои идеалы, не мирясь с ошибками нашего временного пребывания на земле, тот вряд ли добьется и тени успеха.
Так головоломка Черчилля, при рассмотрении ее с верной, не мертвой точки зрения, может оказаться колумбовым яйцом. Только так уж легко позаимствовать ее простое решение нельзя, в чем и убеждаются в который уже раз западные подражатели. Очевидно, для этого нужно еще много, и очень много, привнести из весьма длинной и самобытной истории. Однако идеализировать Японию было бы так же неразумно, как и мистифицировать или демонизировать ее. Было бы уже неплохо, если бы однажды на японский потенциал будущего взглянули по-другому – как на искусство сочетать бедность и богатство. При этом в данном случае я не имею в виду сырьевую бедность и супериндустриализацию. Я также не имею в виду японскую особенность добиваться эффективности на основе доиндустриальных, по сути, феодальных представлений об общности и семье. Jараn incorporatedозначает государственную квоту, встроенную в рыночные механизмы таким образом, чтобы не тормозить, а приносить прибыль, более того, это корпоративное управление общественным согласием, что импонирует нам как своей способностью к интеграции, так и способностью к регулированию. Тем не менее этот вариант «ответственного капитала» едва ли удастся перенять, он представляет в некоторой степени частную сторону японского чуда. Что на самом деле должно заинтересовать мировую общественность, так это японское доказательство того, что все еще способную к росту продуктивность возможно совмещать с дисциплиной требования. Потому что, как бы ни казались сегодня японцы подвержены потребительской психологии, еще продолжает действовать на редкость много правил самоотказа. Рыночным силам сделана прививка социальной интеллигентности.
Это значит, у Японии есть что предложить настоящим развивающимся странам, а именно нечто большее, нежели варварские альтернативы: потеря своего «я» или нищета, голод или экологическая катастрофа. Япония показывает, как можно цивилизованно принимать на себя чреватые угрозами взрыва ситуации – рост населения, социальных требований, модернизацию общества, – экономно и бережно используя пространство. Японские острова – это «Титаник», который при всем своем честолюбивом отношении к конкуренции (пока еще?) не натолкнулся на айсберг. Япония, кажется, обладает психологическим автопилотом, социальными нормами поведения, которые оставляют место и прекрасному, и утонченному – немного, но все же достаточно для человеческой жизни и цивилизованного сосуществования.
Может быть, поэтому нам не стоит так упрекать эту страну, когда она притворяется глухой к нравственным альтернативам, которые кажутся нам важными; когда она не позволяет отравлять себе экономический оптимизм, имеющий оппортунистическую сторону. Позиции, в которых Япония не проявляет индивидуального характера – или того, что мы на Западе понимаем под этим, – могут иметь будущее, а отказ от определения геополитических обязательств – свою мудрость. Япония, вольно цитируя Брехта, не желает иметь хребет, который можно сломать. То, что мы принимаем за устойчивый интерес к выгоде, возможно, является единственным работающим коммутатором между первым и третьим и ее четвертым миром. Ведь кажется, что бедные находят речь бизнесмена менее безнравственной, чем речь миссионера. Это незаметный, маленький знаменатель, с помощью которого Япония контактирует с остальным миром, но именно это, возможно, является основным и решающим.
Мне представляется, что в этой японской лаборатории человечество тестирует свою способность выживания. Своя логика и, наверное, своя справедливость заключаются в том, что эта проверка больше не проводится на земле того гуманизма, который мы именуем «западноевропейским», «христианским». Однако прошло то время, когда можно было считать, что Япония отняла «у нас» факел Прометея. Она гонит технологическую цивилизацию все дальше и дальше, на что у нас не хватает смелости; у нас есть все основания для беспокойства, для любопытства и для интереса к тому, как Япония распоряжается семенным фондом цивилизации. Так как она научилась ставить на чаши весов несоизмеримое, ничего не оценивая, Япония может оказаться более готовой к хаосу, которого мы страшимся. Возможно, в нем она оттачивает те модели, которыми мы восхищаемся во фрактальных фигурах – образах упорядоченной хаотичности. Они больше не похожи на дорические колонны или фигуры картезианской логики. Скорее они напоминают сакральные тибетские символы – мандалы или облака на небе – или многозначность каждого человеческого проявления. Они настраивают на непредсказуемость нашего существования. Обмерить его мерилом собственника до сих пор без ошибки не удавалось. Япония начала по-другому. Ресурсы ее культуры, включая опыт Хиросимы и Нагасаки, наверняка
Помним ли мы еще неоднократно осмеянный лозунг господина Ульбрихта о том, что нужно перегнать капитализм, не догоняя его? При попытке решить призовую задачу – следовать Японии, не копируя ее, – Западу стало не до смеха. Может быть, вместо этого он начнет тренировать улыбку, но не японскую, а скорее усмешку Ахилла, осознавшего, что при всей своей быстроте он не может догнать черепаху. И не мешает еще вспомнить сказку о еже и зайце. Секрет состоит в том, чтобы уже быть там, где нужно оказаться. Это, однако, зависит не от быстроты ног, а от осмотрительности, терпеливой наблюдательности, фантазии.
Две истории и фактор X для Тадао Андо [59]
Уважаемые дамы и господа, я стою перед вами не как эксперт по архитектуре, а как писатель, то есть любитель-дилетант в данной области. В сферу моей деятельности входит прочтение знаков (в том числе и таких, которые только витают в воздухе) и их запись. У меня эти знаки принимают форму историй. И сегодня я расскажу вам две свои истории, одним из главных героев которых будет Тадао Андо [60] . Я не обращался к нему за разрешением, поэтому прошу и вас и его о снисхождении. Со всей самонадеянной скромностью я буду рассказывать прежде всего о том, что я пережил лично. Однако история, в которой пережитое мною обретает смысл, выходит за рамки моей биографии. Это часть истории модернизма.
59
Речь на открытии в Вайле-на-Рейне павильона из стекла Тадао Андо, июнь 1993 г.
60
Японский архитектор, родился в 1941 г. в г. Осака.
Многие из вас сегодня не узнают от меня ничего нового. Даже тот факт, что слово модернизмпревратилось в историческое понятие, в название стиля эпохи, как ренессанс или барокко, – уже не новость. Мои истории рассказывают о сопротивлении, которое я оказывал этому процессу и оказываю до сих пор. Потому что в годы моей юности, когда формировалось мое чувственное восприятие, модернизм еще существовал, и я всей душой был и есть против того, чтобы просто отправить его в архив. Я не нахожу ему замены. Предлагаемый вместо него постмодернизм я с отвращением воспринимаю только как заменитель, суррогат. Однако я, будучи модернистом, не могу быть настолько консервативным и только нахваливать модернизм, совсем напротив. Поскольку он заключил союз с утопией, то оказался виновным в одном огромном бедствии – самое позднее, с той поры, как по социализму были сыграны поминки, над каждой программой, знающей, что хорошо для других, для всего человечества, тяготеет проклятие. Благороднейший проект при каждой попытке реализовать его оказывался настоящим испытанием, если не сказать прямо – ужасом и террором – для одаренных творцов, призванных это осуществить.
Мне бы хотелось уберечь богов и святых моей собственной юности, среди которых первое место занимают великие архитекторы, от этого банкротства утопии. К сожалению, это превышает мои возможности. Маловероятно также, что мне удастся возместить убытки, нанесенные мне той банальностью, которая вытеснила великие проекты.
В этой дилемме мне помогли творения Тадао Андо. Поэтому я хочу воздать ему хвалу – он навел мосты между проектом, который (больше) не может осуществиться, и архитектурой, которая все же существует. «Все же» – уже неверно сказано, потому что в строениях Андо я не нахожу никакого противопоставления, вообще никаких форм самоутверждения. Зато он извлекает пользу из проектов, которые для меня, западного наблюдателя, отошли в полумрак, и делает это спокойно и непринужденно. Полумрак Андо вновь превращает в свет, но свет этот исходит из другого источника. Этот источник света, как мне кажется, берет свое начало не в Просвещении, а в древности и первозданности мира.
В нашей гостиной долго висел плакат с выставки одного недавно умершего архитектора, которого вы лучше знаете как писателя, – Макса Фриша. А его портрет сопровождала цитата, несказанно типичная для него: «… только так, и никак иначе». Он был не только современником, но и, как архитектор, последователем стиля «Баухауз». А это значило больше, нежели функциональная форма и пристрастие к нужному для этого материалу. Это значило: обязательное архитектурное оформление жизни в условиях промышленного производства. И это означало: социальная гарантия хороших форм; не просто дизайн, а гранд-дизайн. Одним словом, это значило быть современным, в этом и заключалась утопия модернизма. Ему был присущ градостроительный размах, то есть обобщение концепции поколений. В пятидесятые годы писатель Фриш выступал за создание нового города на месте, предусмотренном под сельскохозяйственную выставку. Этот новый город так и не был построен, так же как и Париж Корбюзье [61] , как и большинство villes radieuses [62] . Их надо было построить, считало мое поколение, когда было молодо. Это время было обязано создать проект своего будущего.
61
Ле Корбюзье (1887–1965) – французский архитектор и теоретик; стремился выявить функционально оправданную структуру сооружений; автор дома Центросоюза в Москве на Мясницкой улице (1928–1935).
62
«Лучезарные города» (фр.) –идея и книга Ле Корбюзье (1935).