Семь ликов Японии и другие рассказы
Шрифт:
Крайний случай раскаяния, морально-эстетическая кульминация, которая безмерно завораживает японскую публику, – преступник как жертва самого себя предоставляет улики преступления в доказательство искренности своих чувств. Он обезоруживает протест, сотрясает и укрепляет систему в одном и том же акте. Этим потрясением жива японская драма, и не только в театре. На западный взгляд, такая безысходность отдает мелодраматизмом. Система прогибается под тяжестью страдания, которое она порождает, и в то же время гордится им.
До сих пор лишь в одном случае система отказалась пойти на поклон: это было фантастически инсценированное (двойное) самоубийство одного из самых знаменитых писателей, Юкио Мисимы [74] ,
74
Юкио Мисима (1925–1970) – японский писатель националистского толка; автор сорока романов и восемнадцати пьес; режиссер театра и кино; фанатично увлекался идеей монархизма и самурайскими традициями; совершил ритуальное самоубийство перед работающей кинокамерой.
Несколько лет назад в калифорнийском городке Санта-Моника одна японская иммигрантка первой волны, взяв обоих детей за руки, вошла в воду. Символизируя своим поступком крайнюю степень отчаяния, она хотела пристыдить мужа за его поведение. Дети утонули, мать была спасена. Американский суд, вынужденный по закону наказать виновницу трагедии, подвергся суровой критике со стороны японских иммигрантов. По их мнению, мать действовала, осознавая свою ответственность, так как не хотела обрекать детей на жизнь при таких обстоятельствах. С ней, по несчастью оставшейся в живых, следует обращаться прежде всего как с жертвой.
Японка готовит своего сына к вступительному экзамену в технический колледж, попав в него, он сможет обеспечить не только свое, но и ее будущее. Мальчик проваливается на экзамене, весна на дворе, и он ложится под поезд. Своей смертью он говорит матери: «Прости меня за то, что я не могу больше жить, не оправдав твоих стараний и усилий».
Такая драматизация обоюдного чувства долга ужасает японцев не меньше нашего. Однако чем-то уму непостижимым в Японии она не считается.
Как и случай с девочкой, которая покончила с собой, бросившись в лифтовую шахту своей школы, после того как одноклассницы замучили ее своими ежедневными насмешками по поводу ее странного портфеля. Ногтем она нацарапала на стене лифта предсмертные слова, в которых просила прощения у одной подруги за то, что причиняет ей боль своей смертью, но поступить иначе она не может.
Еще одна сцена из фильма Куросавы «Под стук трамвайных колес». Совсем юная девочка помогает мужу своей тети, которая лежит в больнице, по хозяйству. И вот однажды она становится его жертвой. «Дядя» насилует находящуюся в полной зависимости от него девочку. То, что ему, как опекуну, даже не приходится применять силу, делает его поступок еще более презренным. Забеременев, девочка-подросток наносит почти смертельные ножевые удары молодому рассыльному, который был единственным, кто относился к ней с вниманием. Он не может обидеться на нее за это, хочет, однако, знать, зачем она это сделала? И тогда она наконец заговорила (до тех пор она была нема): она сама хотела умереть. И дальше ей уже ничего не надо произносить: это ли не доказательство любви, если я, чтобы дать выход охватившему меня сильнейшему чувству, воспользовалась твоим телом…
Японцам это понятно: они узнают знакомую модель «смерти из-за любви», которая обезоруживает любое негодование.
Нам, жителям Запада, это недоступно. Но так ли уж хорошо знакомы нам погребальные обычаи в Фивах «Антигоны»? А понятие судьбы у древних греков?
Брешь в системе, которой имеет право воспользоваться сильноечувство, –
Стороннему наблюдателю такое регулирование исключений кажется укорененным в детстве японцев. Ребенку в семье «можно» гораздо больше, чем у нас: он, практически исключительно по своему хотению, приводит жизнь взрослых в движение или парализует ее. Зато в ситуациях, в которых задействованы внешние интересы, он ведет себя намного более дисциплинированно и готов к безоговорочному послушанию.
Обязательное умение японского общества приспосабливаться, осуществляемое под непрестанным давлением извне, нуждается в компенсации. Культ подлинного чувства не противостоит подавлению видимого проявления чувств, а соседствует с ним, выражается не в мятеже, а в повторении прошлого. Благодаря инфантильности в нем есть что-то райское. Воспоминание о том времени, когда ребенку было позволено все, даже невозможное: кричать, упрямиться, громко плакать, жаловаться, полностью заполнять собой существование матери, мешать отцу и гнать его прочь. Тому, что все это на самом деле «невозможно», он учится, идя по одной стороне дороги, ведущей в общество; другая же сторона ее ведет обратно в детскую защищенность. Ребенку, продолжающему жить во взрослом, разрешено время от времени проявлять себя – за фасадом дисциплинированности скрывается озорство, подпитываемое воспоминанием о том, что когда-то оно было допускаемым испытанием родительской любви. Алкогольное опьянение погружает человека в это воспоминание, не подталкивая, как у нас, к агрессии; и то, что оно причиняет зло другим, японцы не принимают близко к сердцу. Также и смерть из-за любви, как форсированное разрешение, является пограничным случаем «ребяческого» поведения: парадоксальная драматизация желания быть признанным, провокация родительских чувств со стороны общества. Глубокое почтение, оказываемое обществом таким героям, является компромиссом между долгом устоять перед этой провокацией и чувством стыда оттого, что семья позволила своим детям сломаться, не смогла удержать их, подвергших сомнению ее ценность.
Фильм Куросавы «Ран» («Хаос»),при всей его разрушительной энергии, является семейной драмой, потому что движущие силы и отношения в японском феодальном обществе семейны. В то время как в «Короле Лире» бушует трагизм, в японской версии разворачивается воинственная мелодрама. Причитания и стенания Театра кабуки или представления театра кукол – это усиленный детский плач; он приобретает свое звучание потому, что жалоба и хныканье так же предосудительны «вне стен» – в обществе, как они непреодолимы «внутри» – дома.
Существуют и формы отношений, компенсирующие давление в повседневной жизни японцев.
Так, совместная выпивка с коллегами по работе, на которой, в строгих рамках, может быть ликвидирована иерархия, – допущение, приносящее пользу и выгоду, и в этом отношении неотъемлемая часть рабочего процесса. Уважительное отношение к чувствам подчиненных – это семейный фактор иерархии на предприятии, а также секрет ее эффективности; ради этого необходимо позволять давать выход негативным эмоциям. Без последствий для сотрудника, но с пользой для системы, которая при этом узнаеткое-что о себе.
Западный менеджмент, запрограммированный на быстрые (и одинокие) решения, теряет время и энергию, которые, как ему кажется, он экономит, «сбывая» эти решения персоналу, обязанному их выполнять. Японский менеджмент позволяет персоналу участвовать в разработке решений и при кажущейся нерешительности получает превосходство сильнейшей мотивации. Оно, как известно, превращается в рыночное преимущество. Учтенное чувство становится рациональным фактором.
Решение не «принимается». Оно «возникает» в процессе поиска самого верного из всех.