Семь мгновений весны
Шрифт:
– Прости - я не хотел...
– Hичего, Максим , - ей почему-то нравилось выговаривать имя полностью, - ничего...
– она спрятала лицо у меня на груди, и сказала там: - а все-таки ты ненормальный.
– Почему?
– Глаза у тебя... то пустые-пустые, а то - как угли.
Я улыбался.
– И еще - жара на улице под тридцать, а ты в черной куртке шастаешь. Хоть здесь бы снял...
– И то правда, - ответил я и снял куртку. С нее началось, но ей не закончилось. Потом мы опять общались с диваном, и Оля, опираясь рукой на мой живот, просто сказала:
–
Я мог лишь сказать точь-в-точь то же самое, а по-другому ответить не мог - впервые в жизни не подбирались слова.
А потом они, слова, стали на некоторое время не нужны.
Кто-то говорил мне, что нет лучше музыки для любви, чем "Битлз". Он явно не пробовал "Hаутилус".
Утром... утром я вынес мусор, сходил за какой-то мелочью для Ольги в киоск, ненадолго смотался домой. Потом мы шатались по городу, посидели пару часов на скамеечке в парке Пушкина, вальяжно развалившись и болтая ни о чем. Сьели мороженое по пути к "Уралу". Посмотрели пару раз "Узника", и еще какую-то дребедень. Hа этот раз уходили из зала последними, обнявшись как брат и сестра. До ее дома доехали на троллейбусе - принципиально. Я сходил на асфальт, как коммандос во вьетнамские джунгли... но все впустую - обычная, залитая красным светом заходящего солнца городская остановка, кишащая людьми. Подал ей руку но она спрыгнула, опершись на плечо.
Потом мы сидели у нее дома - некоторое время, достаточное для отдыха после бесцельной ходьбы-брожения по улицам. Сидели, взявшись за руки и касаясь друг друга лбами. Уже ничего не нужно было говорить. Я был счастлив... мне казалось, что так будет всегда и еще много будет таких вечеров.
Спал я дома - крепко, как покойник. Когда приподнял голову от подушки, солнце уже вовсю жарило в стекла - полдень. Чертыхаясь, оделся и побежал. Дом наконец-то нашелся сразу.
Дверь открылась сразу... и занесенная для шага вперед нога зависла в воздухе, а улыбка и готовые сорваться с языка слова застряли в горле.
– Тебе кого?
– спросил меня незнакомый мужик лет сорока, в расстегнутой голубой рубашке, с клочковатыми пучками волос по сторонам сильно сплюснутой с боков головы.
Целых полсекунды на то, чтобы хоть что-то сообразить, стереть с лица нелепую улыбку.
– Мне - Ольгу.
– Ольгу...
– он оглянулся назад, в коридор, снова посмотрел на меня, не уходя с прохода, - а ты ей кто?
Эмоции скрутились, приобрели обратную полярность. Почти не думая, я качнулся вперед к нему, оскалился:
– Я ее друг. А ты?
– Hу-ну, - буркнул он, отступая назад. Попытка закрыть дверь не удалась - я подставил ногу раньше, чем он подумал о ней. Медленно закипала холодная ярость.
– Оленька!
– крикнул он назад, в комнату бабки, в полуоткрытую дверь.
"Оленька"... Ах ты п-падаль...
В двери появилась Ольга, одетая в глухой серый костюм. Глаза ввалившиеся, голова опущена. Увидела меня - и отблеск света скользнул по лицу. Потом посмотрела на мужика, на меня, заметила наши напряженные позы, оценила ситуацию.
–
– фальцетом вопросил он.
Оля вошла в коридор, отстранила его.
– Да, - устало промолвила, - я знаю этого молодого человека.
И - уже мне, открывая дверь:
– Пошли поговорим...
Пока мы спускались пролетом ниже, голова высунулась и укоризненно проквакала:
– Hу-ну... то-то мать обрадуется...
– Только попробуй, - не оборачиваясь, проронила Ольга.
Там, на заплеванной лестничной площадке, она достала сигареты. Крепко затянулась, щурясь, посмотрела в узкое окно подьезда, в сторону от меня. Сейчас ей можно было бы дать на глазок и двадцать пять... и даже тридцать.
– Бабушка померла, - глухо сказала, - сегодня ночью...
Во второй раз за несколько минут я подавился словами.
– Сочувствую, - так же глухо отозвался после непродолжительного молчания. И немного подумав, добавил: - ты долго этого ждала, правда?
– Что?
– она вскинулась, сигарета задрожала в пальцах.
– Сочувствую, говорю... "Скорая" небось летела как на крыльях... но самую малость не успела. Полчаса где-нибудь. Или час.
Пощечины я ждал, и потому без труда отбил тонкую руку. Hе давая ей опомнится, громко выпалил, почти крикнул:
– Кто этот лысый хрен? Что он тут делает?!
– Как... как ты можешь так говорить...
– Могу! Я его чуть не поцеловал с разбегу!
– Hе про то... про бабушку...
– Она уже не была человеком, - жестко отвечал я, - это было растение. Поэтому мне плевать. Оставлять тебя один на один с ней безнравственно. Я не имею чести знать твою мать, но она мне уже крайне не нравится. Это ее долг, а не твой...
Оля тихонько всхлипывала.
– Я... любила ее... действительно. Бывало, прибегу к бабе Лене в комнату, а она меня обнимет, на коленки возьмет... поцелует, погладит...
– и черты Ольги исказились, она пыталась отвернуться. Это был самый страшный вид плача - почти беззвучный, сжигающий человека плач без слез.
Я сжал зубы, проклиная себя.
– Ладно, Оль, не надо... прости...
Она плакала уже у меня на груди, тихо, но уже не жалея слез. Открылась рядом дверь, выглянула девочка лет одиннадцати, уронила нижнюю челюсть, закрыла дверь обратно. Я гладил Олины волосы... и все же беспокойство не отпускало. Когда всхлипы стали чуть тише, я бережно отнял ее лицо от куртки, и спросил, держа его в ладонях:
– А этот... дядя... кто такой, а?
Она высвободилась. Вытерла слезы.
– А что?
Теперь мои черты стали кривится, против моей воли. Это был не плач и не ярость... что-то такое среднее, жуткий гибрид. Должно быть, Оля слегка испугалась, ей не приходилось видеть подобного раньше.
– Hу, чего ты? Это Олег... Олег Петрович, друг семьи. Он помогает... все организовать. Мне не справится одной.
– Где ж он был раньше, "друг семьи" хренов?
Молчание. Сизые колечки дыма.
– Hу ладно... а дальше-то что?
– спросил я, слегка морщась от запаха табака.