Семь незнакомых слов
Шрифт:
— Но знаешь, что самое забавное, — объяснял я Веронике, когда мы сидели в кафе, — в истории именно так всё и происходило: сначала было пятьсот или тысяча первичных слов, а затем уже все остальные слова. И сейчас первичные слова часто и объясняют вторичными словами, не понимая, насколько это абсурдно. Вот к примеру определение: «окись водорода, простейшее соединение водорода с кислородом» — это что? Вода. Если, предположим, не знать, что такое вода, разве из этого объяснения что-нибудь поймёшь? Но в том-то и дело, что люди тысячелетиями пользовались водой, не догадываясь из каких химических элементов она состоит.
— А как же тогда объяснить первичные слова? — спросил я.
— А как же тогда объяснить первичные слова? — спросила
— Никак, — отец развёл руками. — Никак не объяснишь.
— Никак, — я неторопливо отхлебнул кофе и задумчиво посмотрел на Веронику поверх края чашки. — Никак не объяснишь. Первичные слова возникли не из словесной среды, а из жизни. Только жизнью их и можно объяснить. Чтобы хорошо понять, что такое «хлеб» — нужно как следует проголодаться, чтобы понять, что такое «вода» — сильно возжаждать. В сущности, здесь нет ничего нового. Ещё Декарт говорил, что есть вещи, которые мы делаем более тёмными в попытке их определить. А ещё раньше Аристотель считал, что нельзя определить общеизвестные слова с помощью малоизвестных. А Лейбниц утверждал, что, если бы не было вещей, понятных самих по себе, то мы бы вообще ничего не могли бы понять. Заметь: Декарт и Лейбниц — математики. А математика начинается с аксиом, которые надо просто принять на веру. Так и первичные слова: по сути это — слова-аксиомы.
— Понятно, — сказал я отцу.
— Никогда об этом не задумывалась, — призналась Вероника. — Ты прав, солнышко. Даже стыдно: я — филолог, ты — математик. И ты мне рассказываешь о словах!
— Но самое интересное: если вторичные слова заменять первичными, то речь становится более выразительной. Например, можно сказать «Доказательство — основной метод математики». Но можно сказать и: «Доказательство — хлеб математики». Или: «Доказательство — кровь математики». Смысл тот же, но звучит лучше и убедительней. А всё почему? «Хлеб» и «кровь» — одни из самых ранних слов.
— Ты сам до этого додумался?
— Ну, не совсем, — отвечал я уклончиво, — где-то сам, где-то не сам…
— Солнышко, когда мы уже будем жить вместе? — вздохнула однажды Вероника. — Меня эти умные разговоры иногда так заводят…
— Заводят?
— Ага. Только не вообрази, что я извращенка, я нормальная. А тебе не хотелось бы? Сидим у себя на кухне, пьем красное вино, болтаем, сколько хотим — хоть до утра. А потом заваливаемся на диван и любимся до рассвета — вот это я понимаю. А тут — так хорошо разговорились и надо расставаться.
— Да, — вздохнул и я, — было бы здорово. Хоть бы родители куда-нибудь уехали что ли… Так ты говоришь: заводят?
— Ты иногда мне так нравишься — когда говоришь что-то очень умное… Я бы тебя после таких разговоров — когда ты особенно в ударе — я бы тебя просто: ух!..
— Да, — я снова вздохнул, — я бы тебя тоже: ух!..
Но разговоры о том, как мы станем жить вместе, были и пленительны, и опасны — я слабо представлял, как претворить их в реальность. По крайней мере, в ближайший год.
Не раз к нам присоединялась Абрикосова — Вероникина однокурсница и лучшая подруга. Два года они были соседками по комнате в общежитии, а теперь вдвоём снимали комнату в конце проспекта Мира, где сейчас шло активное строительство новых высотных домов. Абрикосова и нашла эту комнату — ещё не подозревая о моём существовании, и, следовательно, не зная о том, что для нас с Вероникой жить в одном районе намного удобнее, чем в разных. В этом совпадении виделся ещё один судьбоносный знак.
Многих Вероникиных однокурсниц я неплохо себе представлял, хотя и ни разу не видел: она упоминала их, когда рассказывала о своих университетских делах. Светка Кравчинская воображала себя пупом Земли, первой красавицей и все такое прочее, её мы не любили, Ольга Курносова была со странностями, но, в сущности, неплохая девчонка, Ленка Урсуляк старалась угодить и нашим, и вашим, от неё всякого можно было ожидать. Упоминание об Абрикосовой обычно шло, как «мы с Абрикосовой» или «мы с Жанкой». Однажды Вероника сказала, что Абрикосова хочет со мной познакомиться.
— Зачем? — я удивился.
— Как это зачем? Не могу же я скрывать тебя от всех!
— Так это она хочет познакомиться, или ты не можешь скрывать?
— Что тут непонятного? Я рассказала Жанке о тебе, и она захотела познакомиться.
От Абрикосовой веяло спокойствием и серьёзностью. Она была ростом с Веронику, но с более плотной фигурой, отчего казалась старше. У неё и причёска была как у тётеньки — стрижка с высокой копной вверху. С неторопливой основательностью она пыталась выяснить моё мнение по самым разным вопросам — от того, что я думаю о какой-нибудь горячей литературной новинке до моего видения политической ситуации в стране. Получив ответ, она слегка кивала, словно ставила галочку в своём внутреннем вопроснике. И тут же задавала новый вопрос. А когда с чем-то не соглашалась, не возражала, а с сомнением слегка качала головой.
Я рассказал девчонкам про семиотику и про то, что деятельность каждого политического деятеля можно записать с помощью знаков: Сталина — «индустриализация», «репрессии», «Победа», Хрущёва — «оттепель», «кукуруза», «целина», Брежнева — «БАМ», «война в Афганистане», «застой», Горбачёва — «Перестройка», «сухой закон», «новое мышление».
— Никогда ни о чём подобном не слыхала, — сказала Абрикосова.
— А я тебя что говорила? — Вероника пребывала в спокойном торжестве. — Породистый щеночек. И пылкий любовник. Советую присмотреться: вдруг он меня бросит. Солнышко, как тебе Жанка? Правда, красивая? И не такая вредная, как я: у неё характер, знаешь, какой? Золото! Только ещё девственница — сначала придётся помучиться…
Абрикосова засмущалась и сочла за лучшее перевести разговор на общественные темы:
— Так ты думаешь, Горбачёва скоро свергнут? — поинтересовалась она. — И снова начнут закручивать гайки?
— Похоже, всё идёт к тому, — я глубокомысленно вздохнул. — А какие ещё могут быть варианты?
Жанка согласилась: вроде бы никаких.
У репутации неординарного мыслителя имелась своя ахиллесова пята — её требовалось регулярно подтверждать. Добывать умные мысли из собственной головы в необходимых количествах не получалось. По наивности я предположил, что их без особых усилий можно наковырять в философии, и даже прочёл диалог Платона о красоте (эта тема казалась мне наиболее актуальной и привлекательной), но только больше запутался. Софист Гипий утверждал, что самое прекрасное в мире — это золото, а Сократ ловко ставил его в тупик вопросом: какая из девушек красивее — настоящая или сделанная из золота? Гипий вынужден был признать, что всё же настоящая. Так они ни к чему и не пришли: Сократа интересовала сама идея прекрасного — объединяющая красивый горшок, красивого коня и красивую девушку, и в завершение он констатировал, что красота — это трудно. С последним утверждением я с оговорками соглашался, но не знал, как применить в разговоре с Вероникой и Абрикосовой.
Отчасти меня выручали их разговоры о собственных делах: в них я мог выступать простым слушателем. Они часто обсуждали причуды своей квартирной хозяйки — одинокой женщины за сорок. У жизни на квартире имелись свои преимущества: например, в общежитии после одиннадцати вечера из соображений экономии отключали электричество, и комнату надо было делить на четырёх человек. Зато теперь хозяйка бдительно следила за порядком не только в их комнате, но даже на выделенной под их продукты полке в холодильнике, и требовала мыть посуду посреди обеда: поели суп — помойте тарелки и ложки и только тогда можете переходить ко второму, съели второе — помойте тарелки и вилки и только тогда можете переходить к чаю или кофе. На вопрос — почему нельзя помыть всё сразу после еды? — отвечала: «Тараканы заведутся». О том, чтобы пригласить кого-то в гости (что свободно допускалось в общежитии до девяти вечера) не было и речи.