Семь писем о лете
Шрифт:
– Доченька моя, Лялечка…
Он отдал ей кулек, схватил ладонями лицо, несколько раз поцеловал. Потом, с видимым усилием, превозмогая плещущуюся в глазах боль, оторвал от нее свои руки и запрыгнул на подножку вагона, секунду постоял и скрылся в дверном проеме… И вдруг высунулся из другой двери, пробежав по вагону. И снова она увидела его близко-близко. И так повторилось несколько раз, потому что эшелон катился очень медленно. А когда отец в последний раз проплыл в ускоряющем ход вагоне, уцепившись рукой за поручень, к ногам Ларисы упал брошенный кошелек.
– Там деньги, Ляля, тебе с Нинусиком
Лариса нагнулась, чтобы взять мамин кошелек, она узнала его, коричневый, книжечкой, с потертыми уголками. Из пакета посыпалось, она стала собирать выпавшее, а когда собрала, поняла, что поезд ушел далеко, и отца не видно. Зажав в руке кошелек с солдатскими деньгами, а другой придерживая у груди пакет, она что было сил бросилась вслед эшелону. Она бежала, бежала по словно чудом опустевшей платформе, чтобы еще раз увидеть отца, бежала, ничего не видя вокруг, кроме удалявшегося последнего вагона… Она не заметила конца платформы и, сосчитав все ступеньки, полетела на землю. Падение на какое-то время оглушило ее…
Девочка приподнялась и села. Коленки, ладони и локти были разбиты в кровь, болел подбородок и передние зубы. Газетный фунтик разорвался, куски хлеба и сахара разлетелись далеко по сторонам. «Папин кошелек! Мамин!» Девочка лихорадочно заозиралась. Кошелек лежал рядом. Она схватила его двумя руками, и тут снова полились слезы. Лариса плакала. Просто плакала, как плачут дети в десять лет…
Поплакав, она встала и вернулась на платформу. Подошла к туалетам, нашла нужную дверь. За дверью тоненько кряхтели.
– Нинусь, ты что так долго?
– Я не долго, я только начала.
«Господи, – сама того не заметив, Лариса первый раз в жизни помянула Бога, – ведь всего-то три минуты… – поняла девочка, сколько длилась на самом деле самая длинная, самая важная встреча в ее жизни. – Он все равно узнает, что мама ушла на фронт, но не сейчас, не сейчас». Она солгала, но чувствовала, что поступила правильно. Она не знала еще, что есть ложь во спасение.
В своей милости Господь уберег отца, который погиб через месяц, прикрывая от немецких танков отход санитарного эшелона, и не дал узнать о маминой похоронке, которая пришла двум девочкам в маленький сибирский городишко, где был размещен в дореволюционном бывшем барском особняке эвакуированный из Ленинграда детский дом…
– Я скоро, – сказала Лариса.
Она засунула за пазуху коричневый кошелек с потертыми краями, подобрала стоящий невдалеке большой медный чайник и пошла сквозь пребывающую в движении толпу, на девяносто пять процентов состоящую из военных, к дверям вокзала под огромной вывеской «Кипяток».
– …А после войны нас разыскал и привез обратно в Ленинград дядя Эдик, мамин старший брат. Он всю войну прошел оператором фронтовой кинохроники, потом вернулся на «Ленфильм». У него здесь все в блокаду погибли, вот мы и стали его второй семьей. Ты такую пьесу «Старшая сестра» помнишь?
– И пьесу помню, и фильм. Доронина, Жаров, Тенякова.
– Так вот всех троих Александр Моисеевич с нашей семьи списал. Не напрямую, конечно, но узнаваемо… У него там старшую, Надю, принимают в театральный, а младшую – нет. А у нас все наоборот получилось. Нинуську еще ребенком
– Не припомню, – честно признался я.
– Так ее в театральный со знаменами приняли, правда, выгнали потом. Но она и во взрослом кино играла. И я туда попала с ее подачи. Подначила меня попробоваться на одну ролюшку, а у нее как раз был роман с режиссером – он и не отказал. А потом часто стали приглашать – один эпизод, другой… А с Нинкой как раз все наоборот вышло… Взбалмошная она была, без царя в голове, скандалы всякие пошли, разводы, попивать стала… И ушла в пятьдесят три года – а я вот до сих пор тут, цвету и расцветаю, как город Одесса. Судьба…
– М-да, судьба дело такое, – глубокомысленно подхватил я.
– Что-то эти все не едут, – сменила тему Лялечка. – Небось в пробке застряли, машин в городе развелось, что блох на савраске… Ой, да я ж тебе фото так и не показала, зачем звала, спрашивается… Сейчас, сейчас…
Она удалилась в одну из примыкающих к гостиной комнатушек, сквозь раскрытую дверь я мог слышать ее бормотание: «Да где ж… куда засунула… вот… нет, не то… ага, есть!» И через минуту она появилась с пухлым альбомом в малиновой обложке под бархат, присела рядом со мной на зеленый диванчик и принялась перелистывать страницы.
– Семейную нашу ты уже видел… Это папа, это мы с мамой на море, это школьные… Ага, смотри!
Я узнал маму. Если бы не коса и не скромное серенькое платье на пуговицах, ее легко можно было бы спутать с Аськой. Она стояла у доски, должно быть отвечая урок, рядом, за учительским столом, сидела строго одетая молодая женщина. На переднем плане – стриженые мальчишеские затылки и, снабженные бантами и косичками, девчоночьи, под ними – отложные воротнички и треугольники пионерских галстуков. На доске четким, почти без округлостей, почерком выведено «17 Dezember 1940», поверх доски – уголок рамки, тяжеловесная помпезность которой не оставляет никаких сомнений по поводу того, чей именно портрет не попал в кадр.
Картина эпохи. Только вот женщина за учительским столом категорически, можно сказать вызывающе, в эпоху не вписывается. Лицо, поза, взгляд, тонкие пальцы, в которых копеечная указка выглядит элегантным мундштуком слоновой кости… Советская учительница последнего предвоенного года? Нет же, Клео де Мерод, княжна Наталья Палей на парижском подиуме. В наши тридцатые, когда женский советский «норматив» наливался мускулами ударного труда и физкультурных парадов, когда даже всенародно любимая Любовь Орлова скрывала свою классово чуждую стать под пролетарским тряпьем кухарки Анюты и почтальонки Стрелки, женщинам, подобным учительнице с фотографии, жилось, должно быть, неуютно и даже небезопасно…
– Это Станислава Юрьевна, наша «немка», – пояснила Лялечка. – Мы-то у нее не учились, не успели. Говорят, строгая была и язвительная, но ее все равно любили. Красивая, да?.. О, а вот и танец маленьких медведей!
На фотографии три девчушки в белых рубашечках, темных жилетиках и юбочках, держась за руки, синхронно отставили в сторону правые ножки. Личики их были одинаково насуплены и серьезны, и общий эффект получался уморительно смешной. На заднем плане виднелся раскрытый рояль, за которым сидела немолодая полная женщина.