Семь писем о лете
Шрифт:
А девчонка… Спасибо ей за идею. Вдруг она на редкость фотогенична? И… вдруг она умеет разговаривать, а не только летать по ветру и вертеть головой так, будто пытается уловить нечто недоступное для простых смертных, нечто, не воспринимаемое никем, кроме нее?
У Майка дух захватило от внезапного наплыва вдохновения. Он, видимо, нашел свою музу. Муза ведь не только и не столько капризное божество, сколь еще и предмет творчества – само творение, любовь сотворенная, которая влюбленному творцу открывает тайну о его божественной природе, окрыляет его мечту, и та, воспарив,
Что ж! Предстоял Мише Январеву путь, предстояли ему поиски и озарения, предчувствия и тревоги.
Он вставил Асину фотографию во временную легонькую серую картонную рамочку, в одну из тех, запас которых лежал в ящике его стола и по мере необходимости пополнялся одним его другом-приятелем из коммуны, который эти рамочки подработки ради изготавливал на дому и поставлял в фотоателье и специализированные магазины.
Друг-приятель был Мишиным одногодком и тезкой, но если Миша Январев среди своих звался Майком, то друг-приятель был Микки. Считалось, что крупный блондин Микки весьма похож на известнейшего голливудского актера. Почему так считалось – бог весть. Мало ли крупных блондинов на свете, которые в летнее время носят безрукавки, чтобы демонстрировать фактурные бицепсы и золотистый загар. Девушкам Микки обычно нравился, но…
Но мы отвлеклись.
Обрамленную в Миккину картонку фотографию Майк, отогнув клапан-стойку, поместил сначала на столе. Поглядел, полюбовался, а потом, от греха, чтобы не задавали вопросов любопытные друзья и подружки, забегавшие в студию по делу и просто так, ради общения, спрятал в потайное отделение своего огромного, как многоквартирный дом, рюкзака. Потом подхватил рюкзак, повесил на плечо и сунул нос в соседний закуток студии, чтобы попрощаться. Но там, в красной полутьме, творили, для вдохновения тихо играла какая-то сложноритмическая музыка, и было не до него.
Майк осторожно, чтобы не мешать творческому процессу, притворил дверь, поднял крышку люка (студия располагалась под высокой крышей, на двухъярусном гулком чердаке, гордо называемом мансардой), с привычной ловкостью спустился по железным перекладинам на лестничную площадку, сбежал вниз с шестого этажа, не дожидаясь лифта, и вышел на улицу. Вернее, на набережную Крюкова канала, ибо студийный дом находился именно там и, по страшным слухам, подлежал так называемой «модернизации», то есть фактически сносу при оставлении в живых исторического фасада.
…Дождь и не думал прекращаться, шелестел, барабанил, ворожил, дробил безжалостно отражения в болотно-зеленой воде канала, нашептывал надежду, о чем-то вопрошал.
Дождь и не думал прекращаться, шелестел, барабанил, ворожил, нашептывал надежду, о чем-то вопрошал и, наверное, врал по мелочам. Как, случалось, врала и сама Ася – чтобы не приставали.
Чтобы не приставали и не спрашивали, сколько можно сидеть над старыми письмами и фотографиями, как бы дороги они ни были, и что с ней, с Асей, вообще говоря, происходит? Что за напасть?
Поэтому Ася, дитя современности, недолго думая занесла письма в компьютер – собственноручно набрала, добросовестно и даже благоговейно расшифровывая
Но – она читала. Читала, читала и перечитывала…
В письмах, обращенных к Анастасии Афанасьевой, было поначалу немного легкой грусти расставания и надежды на встречу, немного пригородных ландышей, которые встречающим и провожающим продавали у вокзалов, с вороватой оглядкой доставая незаконные букетики из рогожных мешков. Было немного воспоминаний, пахнувших школьными чернилами, новогодней хвоей, талой водой и карамелью первого поцелуя. Немного сентиментальной городской сирени, промокшей под летним дождем. А потом, когда кончился дождь, – явился жар, ураган смертоносных известий и нерастопляемый лед грядущего ада.
Письма, перепутанные неизвестным отправителем по фамилии Сорокин, а потом и дедом, у которого был свой порядок в голове и своя логика прочтения, Ася разложила в хронологическом порядке, хотя это было не так уж просто – письма не были датированы, и хронологические сведения приходилось выуживать из самого текста. И если, скажем, к примеру, в двух или трех письмах упоминался июль, то все равно так сразу не скажешь, какое из них первое, какое последнее. Но случалось, в каком-то письме отыскивалась ссылка на предыдущее, например, «а помнишь, я писал?..», тогда порядок прояснялся, и Ася совершала очередную перетасовку конвертов.
Миша писал как будто бы в уверенности, что Настя получает и прочитывает его рассказы и отвечает ему. Касаемо ответов мы знаем, что это было отчасти верно. Мы ведь вместе с Асей читали некий дневник. И ждали неких писем то с отчаянием, то обновляя надежду.
Ася перечитывала Мишины письма каждый день, несмотря на то что, как и прабабушки-Настин дневник, знала их наизусть. Она отдавала себе отчет в том, что все больше и больше стремится стать истинным адресатом этих семи писем, чтобы заслужить бесценный подарок, пока что попросту присвоенный, – множество фотографий, вложенных в конверты.
Иногда Ася даже писала коротенькие ответы на эти письма, случалось, и невпопад, и ни о чем, потому что, кроме текста писем, кроме быстрых, взволнованных строчек, кроме памяти и надежды, жил в ней и внутренний то ли монолог, то ли даже диалог, не всегда ясный в ответах, который давно уже складывался мало-помалу и вот, наконец, проявил себя, воплотился.
Ася писала, как бы начиная новую переписку, чтобы когда-нибудь, а лучше поскорее, получить ответ. Ведь в конце концов случилось же чудо – дошли же Мишины письма через годы и годы? И какие годы! Вот они – пропылившиеся, толстые, немного пачкающие пальцы, пахнущие гарью конверты, каждый с краешка чуть-чуть отмечен огнем.