Семь писем о лете
Шрифт:
– Ах, Миша! Мастерство шахматиста или, скажем, повара здесь совершенно ни при чем. Дело в преобразованиях, идущих во времени. Как плохо в школе теперь учат истории!
– Это почему же?
– Впрочем, и раньше-то… Признаюсь, в гимназии я пренебрегал… А с возрастом понял: история не есть непрерывный процесс, вытянутый по линеечке. Я и об очевидности прогресса с тобой бы поспорил, но, боюсь, это и вовсе бесполезно – ты меня непременно будешь презирать, а мне не хотелось бы терять единственного друга. Одному умоляю поверить: все возвращается на круги свои. И не мною первым это замечено, а еще тысячи лет назад. Помнишь, у Екклезиаста…
– «Восходит солнце, и заходит солнце…» – прочитал Миша, заранее полный недоверия и даже испытывая некоторую вражду к протянутой тонкой затрепанной, рассыпающейся книжице.
– Да читай же – не кусается, – раздражился Мосин-Лирский. – В древности люди не глупее, а поумнее нас были. Вспомни хоть древнегреческих философов – рассуждением постигали мир! Без всяких лабораторий и телескопов! И никто не называет их нынче мракобесами. Отчего же Екклезиаст – мракобес? Ну, читай смелее, мальчик, или я в тебе разочаруюсь.
Мишей владели противоречивые чувства: с одной стороны, жалость к Мосину-Лирскому, который явно «расклеился», как сказала бы мама, а с другой – с младенчества внушенное недоверие и неприязнь к религиозному писанию. Но, при здравом размышлении, какая беда случится, если прочесть? Не побежит же он в церковь креститься и комсомольский билет не сдаст. Пожалуй, было бы даже трусостью не прочитать. Миша вздохнул и начал:
– «Восходит солнце, и заходит солнце и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои».
– Во-оот! На круги! Дальше читай. Здесь вот, – ткнул мизинцем Евгений Иванович.
– «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: смотри, вот это новое; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после».
– «Нет памяти о прежнем». Именно, что мы беспамятны, – вздохнул Евгений Иванович.
– Ерунда какая-то, – возразил Миша.
– Именно, что беспамятны, – настаивал Мосин-Лирский, глядя то ли вдаль через окно, то ли внутрь себя. – Мы помним лишь то, что подходит в нынешний момент, что без усилий, стык в стык, соединяется с настоящим, как детали механизма соединяются. А что не подходит, значит, вон – на свалку истории – забыть и не вспоминать под страхом, что и тебя туда же, на свалку… А коли вдруг, внезапно, революционно, – понизил голос Мосин-Лирский на последнем слове и выговорил его невнятно, – если настоящее меняется, так вместе с ним меняется и прошлое – чтобы опять, значит, все было стройно.
– Евгений Иванович! – позвал Миша, немного возмущенный и речами старого газетчика, и напрасной тратой времени.
– Да-да, я заболтался, заболтался… Но, Миша, я пережил три революции и вот теперь еще четвертую, нет, пятую войну переживаю, если с японской считать, я тогда еще гимназером был, от наук отлынивал и начинал понемногу репортерствовать, заметочки в газету подкидывать – вроде тебя. Я всегда имел дело с новостями, с фактами. Я имею право судить и подтверждаю: нет ничего нового, все повторяется… Все уворовывается
– Давайте грузить ваши книги, Евгений Иванович, – торопил Миша, потому что знал: когда Мосин-Лирский начинает рассуждать, времени не чует. – Давайте, а то поздно будет тащить. И куда тащить-то?
– Не так далеко. В «Промкооперацию».
– Вы отдаете свои книги в «Промку»? Но почему?
– От комсомольца ли я слышу?! – вдруг раззадорился Мосин-Лирский. – Отдаю в дар, жертвую – что в этом особенного? Там, к твоему сведению, юный охотник за новостями, организуется госпиталь в части помещений. Имеется библиотека, которая поступит в распоряжение выздоравливающих воинов. Вот я и хочу ее пополнить. Я договорился – с радостью примут.
– Вы молодец, Евгений Иванович, – обрадовался Миша. – Я про вас заметку напишу. Наши опубликуют обязательно! И многие последуют вашему примеру, я уверен! Повезут книги или еще что-нибудь необходимое в госпитали…
– Миша, Миша, – перебил Мосин-Лирский, – слава тщетна, как всяческая суета. Вот я тебе «Екклезиаста» и подарю. Не в госпитале его читать, да и не примут. А ты прочтешь, пусть и позже, в более солидных летах, в успокоенное время. Какая там заметка! К чему? Давай-ка грузить.
Книги погрузили. Точнее, грузил Миша, а Евгений Иванович стоял рядом с тележкой и сторожил, чтобы не своровали, хотя бы тот же Лейкин, который знал о книжной эвакуации Евгения Ивановича. Правда, Евгений Иванович не ведал, что Шуре более не шуровать в чужом имуществе, оставшемся без глазу.
Книги погрузили – получилась гора, норовившая расползтись и рухнуть. Гору эту неустойчивую повезли на шаткой тележке медленно, с частыми остановками, чтобы заново перевязать и уложить, что растряслось. Времени недалекое путешествие заняло массу. Чудом успели до ухода библиотечного персонала. Хотели заприходовать, но руки опустились – это сколько же возиться? Евгений Иванович руками замахал: ни к чему. Однако велели ему зайти на днях для порядка и выдали расписку в получении книг. Зайти Евгений Иванович пообещал, а расписку он по пути домой выбросил. Мише объяснил – грех брать расписку в том, что сделал подарок. И тут же распрощался, еще раз наказав не выбрасывать «Екклезиаста». Добрел до дому – тишина необыкновенная. Порадовался тишине. Вздохнул и стал размышлять, с помощью чего осуществить свое тайное намерение, свой уход, представлявшийся своевременным. Бритва – на кровь глядеть духу не хватит. Окно – второй этаж, только покалечишься. Тараканий порошок глотать – мученья долгие. Петля? Он обвел глазами комнату в поисках подходящего крюка и не нашел ничего такого. Взяла тоска, и стало плохо с сердцем, загорелось, взорвалось в груди, и Евгений Иванович умер. Господь смилостивился – не дал совершить последний грех.
«…и один наш сотрудник, которому пришлось оформлять похоронные документы, потому что у Мосина-Лирского не было родственников, рассказал, что, когда пришли выселять, нашли двух стариков в старом деревянном доме. Одного, соседа-пьянчужку, обнаружили повесившимся на крюке, вбитом в стену. Стена была разрисована неприличными рисунками. Он и сам, застывший в смертной судороге, выглядел как серая карикатура, которые рисовал. А вторым был Мосин-Лирский, умерший, кажется, от разрыва сердца».