Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 1
Шрифт:
Давно погас огонь, остыла и земля под пеплом, а в сознании казаков Грушка была все таким же уютным степным хуторком, каким издавна знали его на Кубани. Никто не проезжал мимо Грушки. Всякий путник сворачивал на узкую, обсаженную тополями дорогу, задерживался у въезда в хутор, смотрел на остатки обугленных стен и дымарей, отвешивал поклон и отходил, уронив на грудь голову.
Чикильдина остановилась у съеденного огнем дерева, думая о погорельцах. Двадцать восемь семей переселились в Яман-Джалгу. Чикильдина ехала к ним, чтобы повидаться и решить: строить ли Грушку на пепелище или же подыскать новое место? Ольга Алексеевна и раньше бывала в Грушке. Были ей хорошо знакомы и ровная тенистая
На закате солнца приехали в Яман-Джалгу. Старинная станица растянулась по берегу Кубани. От моста улица вела к площади; на левой стороне, рядом с магазином — здание станичного Совета. На крылечке стоял сельисполнитель, или, как здесь их называют, тыждневой, — женщина лет сорока, остроносая и некрасивая, в куцей шубчонке и в валенках, носы которых полозьями торчали вверх.
— Осадчий в Совете? — спросила Чикильдина, подымаясь по ступенькам.
Женщина неторопливо и с достоинством вытерла рукавом нос, который тотчас же покраснел.
— Это ты про Тихона Ильича пытаешь? — спросила она, все еще вытирая нос о шерсть, торчащую из рукава. — А их тут нету. Они с бабами воюют.
— Вот так новость! С какими же это бабами он воюет?
— Да с какими ж? Все с теми ж и воюет, какие семена собирают.
— Ну и пусть себе собирают, — сказала Чикильдина, не понимая, о чем же говорит сельисполнитель. — Чего с ними воевать?
— Так они ж чужие.
— Кто чужие? Семена, что ли?
— Ой, господи, какая же ты непонятливая! — женщина засмеялась. — Не семена, а, говорю, бабы. Бабы чужие. Садовские.
— А-а! Теперь поняла. Значит, бабы из Садовых хуторов.
— Объявилась какая-сь Крошечкина, так от нее Тихону Ильичу покою нету. Он ей…
— Постой, постой, — перебила Чикильдина. — Так что ж они тут делают?
— Что делают? — женщина снова побеспокоила нос. — По домам ходят и семена выпрашивают. Как цыганки.
— А как тебя звать? — решив переменить разговор, спросила Чикильдина.
— Меня? Ефросинья Федотовна Гусакова.
— Вот что, Ефросинья Федотовна. — Чикильдина не смогла сдержать улыбки, глядя на маленькое, покрытое веснушками лицо Гусаковой, на ее острый носик, ставший уже белым, как редька. — Разыщи-ка Новикову Василису. А если встретишь Осадчего, ему тоже скажи, что зовет председатель райисполкома.
— Это которую ж Новикову? Погорелую?
— Да, да. Только зови побыстрее.
Ефросинья побежала по улице, хлопая валенками, а Чикильдина села на низенькие перила и задумалась. Солнце скрылось за горы, косые его лучи, отражаясь в голубом чистом небе, слабо освещали Яман-Джалгу. Над площадью, над крышами домов лежала дымчатая пелена. Мимо церкви, направляясь к станичному Совету, шел Тихон Ильич Осадчий. Увидев знакомый ему автомобиль, Осадчий заспешил, похрамывая на одну ногу. В полушубке и в желтой кепке из козлиной смушки с облезлой шерстью старик важно подходил к крыльцу, стараясь не показать
— Ольга Алексеевна! Да ты прямо как ангел-спаситель! Только я подумал о тебе, а ты уже тут как тут. Только малость опоздала. Уже мои злодеи уехали.
— А что случилось?
— С жалобой к тебе на садовских баб. — Осадчий гладил бороду. — Нет мне от них покою и мирной жизни.
— Пожаловаться еще успеешь. Лучше расскажи, как идет сбор семян.
— Да какие ж тут к чертовой бабушке семена! — вдруг обозлился Осадчий. — Это ж не работа, а насмешка над моей личностью.
— Какая насмешка? Чего ты так распетушился?
— А того, что заела меня твоя сестра Крошечкина. Вот чего я кричу! Ольга Алексеевна, и где она взялась на мою голову! — Осадчий нечаянно стал на больную ногу и заохал, сгибая колено. — С брички пихнула, чуть ногу не сломил… Ах ты, горе!
— Да в чем же дело, Тихон Ильич? — участливо спросила Чикильдина. — Ты что ж, дрался с Крошечкиной, что ли?
— О! Была охота руки марать. Только я так скажу, хоть она тебе и родная сестричка: ежели этот черт в юбке будет и в дальнейшем лезть в мою территорию, как все одно какой агрессор, то я, как советская власть, не даю тебе никакой гарантии. Ты погляди, что она учудила! Пригнала в мою станицу три воза и штук двадцать своих казачек и давай семена собирать, как все одно у себя дома. Да что ей для этого дела Садовых хуторов мало? Агитаторши в юбках распустили свои языки, на всю станицу закричали, что, дескать, мы не мы, соблюдаем новую политику и засеваем в фонд Красной Армии. А как же я? Я тут власть, меня тут люди избирали или эту Крошечку, чтоб ей черт в бок?!
— Все это, конечно, верно. — Чикильдина чуть заметно сдвинула брови. — Ну, а много семян собрали садовские агитаторши?
— Ты смеешься, — сердился Осадчий. — Тебе-то ничего, а у меня эта Крошечкина поперек горла стоит. Мы, дескать, инициативные, мы такие да вон какие. Зубы нашим бабам заговаривают, будто они сеют пятьсот гектаров для фронта, а я знаю — брешут. И говорят-то они нашим казачкам не о гектарах, а о мужьях. Хитрые! Знают, где у баб слабая струнка. Теперь же знаешь, какие наши солдатки: скажи ласковое слово о муженьке, так она последнее зерно отдаст. А тут еще Крошечкина думает так: раз я, дескать, баба, а в районе моя сестра и тоже… извиняюсь, женщина, то на нее и жаловаться некуда. А я этого дела так не оставлю! — совсем уже разошелся старик. — Я не оставлю! Если ты не укротишь эту Крошечку, то я пойду к самому товарищу Волкову. В край поеду, а своего добьюсь.
— Ты, Тихон Ильич, одну Крошечкину видишь. Она заслонила тебе весь свет. Не ее надо ругать, а себя. С Крошечкиной я поговорю, и не беспокойся, Тихон Ильич, если она виновата, ее мы тоже накажем. И не посмотрю, что она мне сестра. Но что делать с тобой? — Чикильдина развела руками.
— Уже не гожусь, — угрюмо сказал Осадчий. — Умниц стало много.
— Крошечкина дело свое делает, ну, как это говорят, с искоркой.
— Так, значит, я уже потухший? — с горькой улыбкой на лице сказал Осадчий. — До войны горел, а теперь потух?
— Если ты хочешь знать, потухший ты или не потухший, я женщина прямая, и скажу: не потух, но тот огонек, который был у тебя до войны, теперь не светит и не греет. И нечего на Крошечкину пенять. — Чикильдина увидела показавшуюся из-за угла Василису Новикову с тремя детьми, с трудом поспешавшими за ее быстрыми шагами. — А вот и Новикова!
— А все ж таки ты запрети Крошечкиной хозяйничать в моей станице, а то я ей ноги переломаю, — стоял на своем Осадчий. — То ей семена в Яман-Джалге понадобились, а потом скажет: давай и печать.