Семейная реликвия
Шрифт:
Кто же виноват в том, что Андреев не осознал собственной вины? Он один? Не думаю…
Все, кто имел отношение к освобождению Андреева, а ранее помогал ему избежать наказания, в этом ему помогли.
И руководители колонии, и члены наблюдательной комиссии, и судьи, и администрация, и постройкой безразличием к моральному облику Андреева отнюдь не содействовали осознанию им собственной вины.
Лично мне кажется странноватым, что лицо, отбывающее наказание, имеющее юридически статус осужденного, занимало скромный, но все же ответственный пост одного из руководителей бухгалтерии. Возможно, юридические нормы и тут соблюдены. Ведь не было определения, запрещающего Андрееву работать на руководящей должности, иметь дело с финансами. Но не одни юридические нормы вершат судьбы людей.
Кстати, то, что Андреев умеет
Сегодня он обвиняет родителей Марины, что они не научили ее «не путать личную сумку с сеткой магазина». А было в той сетке товаров на 2 рубля 33 копейки, к тому же честно купленных, повторяю, по соседству.
Но, может быть, все же сейчас в универсаме № 32 ему пытаются помочь понять что-то, недоступное для него раньше?
Нет, нет и нет. И заведующая отделом заказов универсама, и инспектор по кадрам, и даже исполняющая обязанности директора полагают, что Андреев «находка и подарок» для магазина, он хороший работник, умный и толковый, его должностная биография безупречна. Как особое достоинство Андреева отмечается то, что он «не курит, алкоголя не употребляет».
Видимо, действует «сословная корпоративность», особенно опасная в сфере торговли и особенно в ней живучая.
В универсаме даже утверждают, что судебный очерк «Двое» после его опубликования (в июле 1982 года) обсуждался его работниками и был… опровергнут. Это показалось мне весьма интересным: ведь очерк был построен на материале, исследованном пятью судебными разбирательствами, в нем не содержалось ни одного факта, который не был бы установлен и удостоверен авторитетом суда. Стало быть, универсам оказался мудрее всех судебных инстанций: от народного районного суда до Верховного суда РСФСР. Я бы с удовольствием ввел сейчас в эту статью то двухлетней давности опровержение, но в архива редакции, при самом скрупулезном и старательном поиске, письма из универсама обнаружить не удалось.
Но зато мы нашли и перелистали тысячи писем: от ветеранов войны и труда, от пенсионеров и студентов, от рабочих и ученых, от воинов и писателей, от строителей и моряков… В этих письмах сурово осуждались Андреев и его покровители, выражалось сожаление, что он наказан мягко: 4 года (в действительности он не сидел и двух). Немало писем с выражением соболезнования в постигшей утрате получила и семья Березуевых.
Можно ли было игнорировать суждения и чувства авторов тысяч писем (а о том, что они были, информировала «ЛГ») при решении вопроса об освобождении Андреева? Не говорит ли это о неумении людей, выполняющих волю государства, мыслить социально, государственно?
Чего стоят должностные лица, если для них ничего не стоит общественное мнение?!
…Чего же я добиваюсь этой статьей?
Хочу, чтобы однажды вечером, когда Андреев сидит за семейным (или несемейным) столом, за ним явились, увели и вернули туда, откуда он с соблюдением всех юридических норм вернулся?
На это я не надеюсь. Андреева не уведут. Но я… и не хочу, чтобы его уводили.
Да! Если даже при его освобождении и была допущена ошибка — о! куда более тонкая, чем в первой нашей истории, где элементарно перепутаны даты, — я не за то, чтобы Андреева возвращали отбывать наказание.
Милость государства — высокая норма социальной этики. Ее не отнимают. Любое исключение из этой нормы таит в себе соблазн повторения и поэтому опасно. Ведь неизвестно, кого оно в будущем коснется. И мы видели, что бывает, когда волю государства исполняют люди, не умеющие мыслить социально, государственно.
Я лишь хочу, чтобы он понял, что им отнято (человеческая жизнь!) и что ему подарено, именно подарено.
Но поймет ли?..
…Но до каких, до каких пор Андреевы, подобно ветру, будут возвращаться на круги своя?!
До каких пор…
Люди от мира сего
Очерк «Ваше величество, честь» был посвящен памяти Марины Березуевой. Наверное, не было бы судебного очерка «Двое», не написал бы и «Ваше величество, честь».
Разумеется, это самостоятельные вещи, существующие сами по себе, потому что тема чести и достоинства человека неисчерпаема. В последнее время в нашем обществе углубилось чувство человеческого достоинства, поднялось на новую ступень понимание чести. Об этом я думал, читая сотни писем, полученных после опубликования в периодической печати очерка «Двое». Трагическая история девушки, которая поставила честь выше жизни, вызвала широкое читательское эхо. Это эхо отозвалось и в очерке «Ваше величество, честь» — письма, которые легли в его основу, были в почте, рожденной судебным очерком «Двое».
А потом… Потом эта тема начала жить по собственным законам, роя новые «русла», «отращивая» новые ветви, уходя все дальше и дальше от первоначальной истории к новым историям, к новым осмыслениям человеческих и социальных отношений.
Важнейшим «руслом» стали размышления читателей о работе как о самостоятельной нравственной ценности, как о доминанте чести и достоинстве — о работе и об уважении к работнику, его стараниям, к его умению, к его таланту. Об этом — в основном — очерк «Ваше величество, честь». Об этом же и читательская почта, которую он породил.
Вот что написал мне участник Великой Отечественной войны Борис Иванович Горшков из Московской области:
«Читали ваш очерк всей семьей. Сейчас семейные чтения не в моде. Это анахронизм. Мы стихийно его возродили. Хочу поделиться с вами некоторыми соображениями. Извините за дилетантизм в мышлении — я не философ.
По-моему, не стоит рассматривать понятие чести только как общественное, отчуждая его от индивидуальных, более того, интимных ценностей человеческой личности. В этом понятии широкая общественная важность и чисто индивидуальные нормы, устанавливаемые человеком для себя самого, в зависимости от особенностей и характера, воспитания и судьбы, должны быть нераздельны.
Лично я иногда жалею, что в нашу эпоху стал нелепым такой метод расчета с обидчиками, как дуэль. Мое сознание дуэль отвергает, а сердце порой сожалеет, что она невозможна.
Конечно, в старое время дуэли были уделом людей лишь высшего общества, а не массы населения. Обыкновенные, „низшие“ люди находили иные пути защиты чести, как, например, купец Калашников, поразивший одним ударом Кирибеевича.
Но мои рассуждения о дуэли, конечно, смешны. И если я осмелился поделиться с вами этими доморощенными „мыслями“, то лишь потому, что полагаю — надо найти некий современный „эквивалент“ личной защиты собственной чести. Обращение в инстанции меня не особенно устраивает, хотя и эта форма должна совершенствоваться, становясь все менее формальной.
Но вернусь к волнующей меня теме индивидуальных моральных установок. По-моему, они должны существовать у любого человека, в любой семье. Особенно важно, чтобы они были в семье. Чтобы они, извините меня за старомодное выражение, были семейной реликвией.
Если бы за моей дочерью ухаживал человек, моральное лицо которого не соответствует моим взглядам на честь и достоинства, если бы он ходил ко мне в дом, сидел со мной за одним столом, то я бы, наверное, нашел в себе силы ему „отказать от дома“. (Выражение архаичное, но красивое.)
Но сейчас я, наверное, под влиянием „семейного обсуждения“ несколько сужаю волнующую вас, как писателя, тему. Расскажу маленькую историю, имеющую некоторое касательство к жизненной философии одного из героев вашего очерка, рабочего Бориса Федоровича Данилова. Речь пойдет о мастерстве. Мой отец был жестянщик. И вот однажды я испытал великую минуту, хотя все было буднично и обыкновенно: ехал через деревню и остановился у колодца попить водицы. Рядом стоял ветхий старик, напоив меня, он спросил: кто я? куда еду? Я ответил, что еду в город, откуда уехал сорок пять лет — сорок пять лет! — назад, и что имя мое ему неизвестно. Но он почему-то начал настаивать, и я в конце концов себя назвал. „А, — ответил он, — так ты сын жестянщика Ивана Тимофеевича. Это ведро он мастерил“, — и показал на ведро, из которого напоил меня.
„Хороший был мужик“, — были его заключительные слова.
Вы, наверное, со мной согласитесь, что такая память о человеке — высокая честь».