Семейная реликвия
Шрифт:
— Часто думаете сейчас о человеческом сердце, Сергей Степанович?
— Да нет, — отвечает, — не часто. Перед сном иногда подумаю: я вот усну, а оно будет стучать, стучать. Будет работать. Я отдыхаю, а оно тянет… — О сердце он говорит, как рабочий человек о рабочем человеке.
— А на операциях не страшно?
— Говорят, — улыбается, — что иногда в обморок падают по первому разу. Даже мужчины. Может быть… А я за руками Вячеслава Ивановича наблюдаю внимательно. И тоже будто работаю. — Он рассказывает, как, наблюдая за руками хирурга, строил в воображении, а потом в металле универсальный дилятатор.
— Разве не было чертежей?
— Обхожусь без…
— А
— Сердце рисуем.
— А о чем думаете потом?
— О степени кривизны стержня, о том, чтобы гибкая передача была хороша…
— А о сердце думаете?
— Я ж говорил: перед самым сном иногда. Вот усну, а оно будет стучать…
— В сущности, — вмешивается Францев, — Сергея Степановича волнует та же тайна, что и новую науку — бионику. Почему сердце не устает?
Потом, когда Павлов вышел, Вячеслав Иванович обратился ко мне:
— Вы почувствовали его изумленное отношение к жизни?
А я в эту минуту думал о том, что рабочий-лекальщик Павлов помогает понять одну изумительную, занимавшую в течение веков философские умы, особенность человека: он совершает великое с настораживающим моралистов (они любят отыскивать «тайные пороки»!) бескорыстием или не совершает его вообще. Он никогда не делает это великое за деньги, за почести или из страха. И не потому, что не хочет: в любую из эпох тысячи людей хотели, совершив нечто замечательное, войти в «сонм бессмертных». Не получалось… А получалось у тех, кто делал это бескорыстно, не помышляя ни о золоте, ни о почестях. Ради денег не было написано ни одной великой книги, не совершено ни одного великого открытия в науке, не начато ни одного великого путешествия… (О фантастических богатствах мечтали матросы Колумба, но не он сам.) То, что делалось ради золота, не оказывалось великим даже у тех, кто когда-то, в пору бескорыстной юности, подавал большие надежды: это великолепно показал Гоголь в «Портрете».
Почему же только бескорыстие вело к победе? К бессмертию? В чем же тут дело?
И вот, подумал я тогда в кабинете Францева, не ученый, не мореплаватель, не писатель, а «обыкновенный человек» Павлов, рабочий-лекальщик, помогает это понять.
Потом я узнал, что ответил Павлов, когда однажды с ним заговорили о вознаграждении:
— Покажите мне двух человек, которым помог мой инструмент…
…В почте, полученной мною после публикации статьи «Ваше величество, честь», было письмо от Евгения Павловича Горкуши, военного моряка из Ленинграда.
«В условиях научно-технической революции, — писал он, — особенно возрастает роль морального фактора в жизни; общества и отдельной личности. Появляется все больше жизненных ситуаций, где единственным контролером человеческих поступков является его честь и совесть.
Чем выше будет честь человека, тем „непрестижнее“ станет честь мундира. В самом этом словосочетании „честь мундира“ заложена какая-то несовместимость. На первом месте в этой формуле „мундир“, а не честь. Ни один человек, если он человек чести, никогда не пекся о мундире больше, чем о достоинстве собственном или окружающих его людей. По-моему, это опаснейшая формула: „честь мундира“. Опаснейшая потому, что высоким понятием „честь“ пытается оправдать дела, не имеющие ничего общего с честью.
И особенно нежелательно это понятие „честь мундира“ сегодня, в эпоху научно-технической революции, когда порой на „мундире“ сияют хорошо начищенные пуговицы, в которых „отражаются“ достижения науки и техники.
Нет ничего бесчестнее, как во имя ложно понимаемой репутации отдельной личности или даже целого сообщества людей выдавать не работу за работу, выдавать бесчестие за честь…»
А в заключение вернемся на минутку к музыке. Но не к скрипке, а к роялю. Замечательный пианист и не менее замечательный педагог Генрих Нейгауз в опубликованном недавно «Дневнике последних лет» пишет: «Эпиграфом к моим, надеюсь, последним, рассуждениям о педагогике я бы поставил слова, с которыми Святослав Рихтер часто и с великим раздражением обращался ко мне: „Поймите же, Генрих Густавович, что они все равно лучше играть не будут“.»
Нейгауз объясняет дальше, что Рихтером, которого он называет гениальным, руководили лучшие чувства: его возмущало, что Нейгауз отдает себя на растерзание неспособным и нерадивым ученикам, жертвуя собственной судьбой художника-пианиста.
Всей логикой дальнейших рассуждений Нейгауз с ним не соглашается — он верит, что они будут играть лучше. А если они и не будут играть лучше, то будут играть лучше те, кто пойдет за ними. Нельзя искусственно создавать таланты, но можно создавать культуру, почву, на которой они успешно родятся…
Мне трудно судить о том, насколько верен совет Святослава Рихтера в музыкальной педагогике, — я в ней совершенно некомпетентен. Но в педагогике социальной подобная рекомендация: «Не тратьте на них сил, они все равно лучше играть не будут», — опасна.
Они — это не гении, не выдающиеся таланты, это «рядовое большинство».
И если не заставлять их играть лучше, не учить их неустанно и жертвенно этой лучшей игре, они не поймут, что такое лучшая игра. Им покажется, что они играют хорошо, когда на самом деле они фальшивят. Они искренне уверуют, что являются виртуозами, не будучи элементарными музыкантами.
Генрих Нейгауз гордился тем, что ему удалось «хорошо поставить» руку ученика, сопоставляя это удовлетворение с удовлетворением Льва Николаевича Толстого, когда тому что-то удавалось в Яснополянской школе.
И в этом смысле разница между Генрихом Нейгаузом и рабочими, о которых я выше рассказал, — Даниловым и Краморовским — чисто количественная, но не качественная.
Баллада о часах
(Сюжеты о сути и видимости вещей)
С чего начать? Может быть, с микро-рассказа о фантасмагорическом кондитерском изделии: тюремно-монастырских пирожных? Или с трагикомических сюжетов, в которых действуют, а точнее, не действуют, часы? С истории одной хирургической операции? Или с углубления в «роман в документах», посвященный судьбе памятника деревянного зодчества XVIII века? Или…
Начну с часов. Эти сюжеты раскрывают наиболее полно сложные мои отношения со временем. А в повествовании любом самое, пожалуй, интересное — автор и время. Отношения наши складывались не лучшим образом: разумеется, для меня.
Несколько лет назад в Тарту, где был я с семьей лишь один день — от самолета до самолета, — жена купила мне часы.
Тут же, за порогом магазина, я попытался поставить их по городским, башенным, но — увы! — они уже были мертвы.
Дирекция магазина, куда мы вернулись, высказала версию, не лишенную тонкого остроумия, что, возможно, это первые в моей жизни часы и они тотчас же, попав мне в руки, вышли из строя из-за некомпетентного обращения с ними.