Семейное счастье. Любимая улица
Шрифт:
— Мне нельзя умирать, — сказала она однажды, — у меня мальчишки.
— Не надо об этом, — ответила Саша.
— Я знаю. Я просто так. Да я и не хочу!
— Это и есть главное: не хотеть!
Саша знает — каждый, кому предстоит серьезная операция, думает: "А если…" И здесь человек один. Эту треногу ни с кем не разделишь. Радостью можно поделиться. И горем иногда. А неизвестностью? Предчувствием? Страхом? Тут все надо одолеть одному. Трудно!
Иные бегают и всем, кто хочет и не хочет слушать, говорят: "Как вы думаете, выживу я?.. Меня обещал оперировать
А вот Ирина Игнатьевна только раз сказала: "Мне нельзя умирать. У меня мальчишки".
Очень часто, почти через день, когда Саша, сдав дежурство, собирается уходить, Ирина Игнатьевна говорит:
— Опустите, пожалуйста, мое письмо.
Кому она так часто пишет? На конверте — почтовое отделение Ванино. Далекий край! Кто у нее там?
Во время работы редко выдается тихая минута. Уколы камфары, ингаляция, банки! Не забыть — у Волковой пролежни, вот он, круг, сейчас положу. А Борю Валетова уже можно поднимать. Взглянуть в тетрадку назначений: не забыла ли чего? Ирина Игнатьевна опять у окна, смотрит на своих ребят. У нее темные волосы, мальчишеская стрижка, смех прерывистый, похожий на покашливание.
Сейчас осень, дожди. Если выдается сухой, теплый день, Ирине Игнатьевне разрешают спуститься в сад, и тогда уж Саша выглядывает в окно, чтоб посмотреть, как она со своими мальчиками сидит на скамейке под толстым кленом.
Иногда к этой скамейке под кленом приходит видимо-невидимо мальчишек лет по пятнадцати. Ирина Игнатьевна преподает литературу в девятых и десятых классах. Она спускается к мальчикам в сад и подолгу с ними разговаривает, и Саше очень жалко, что она не слышит этих разговоров.
Однажды заболела сестра, которая должна была дежурить ночью. Позвонили Прохоровой и еще другой сестре — их не оказалось дома.
— Придется вам, Саша, остаться на ночь, — сказала старшая сестра.
Саше очень хотелось домой: приехал Леша. Но делать нечего, пришлось остаться. Часам к девяти вечера все понемногу угомонились. Вышла из седьмой палаты Ирина Игнатьевна с полотенцем через плечо и присела на стул рядом с Сашиным столиком. Вышел из первой палаты Толя и тоже остановился около Саши.
— Ты почему не спишь?
— А вы забыли, Александра Константиновна… Мне завтра выписываться.
— Как же я могла забыть? Я помню. И радуюсь за тебя.
— Чего я хотел сказать, Александра Константиновна…
— Да, Толя?
— Ну, в общем… передавайте привет своим девочкам. И вообще я, может, вам письмо напишу. А если что, при
Езжайте в отпуск. У нас сад и яблоки — антоновка. Приедете?
— А ты что думаешь? Может статься — и приеду. Чего не бывает на свете! Прихвачу Анюту с Катей и приеду.
— Вы смеетесь, а я вправду приглашаю. И отец пишет — скажи доктору Дмитрию Ивановичу… Ну и Александре Константиновне… Сколько же я здесь пробыл… И привык, верно ведь?
Ирина Игнатьевна внимательно смотрит на Толю, потом истает и уходит. Толя садится на освободившийся стул и молчит. Совсем недавно он был такой многословный, такой красноречивый, он сидел рядом с Сашей или ходил за ней из палаты в палату и болтал, болтал обо всем на свете. А сейчас молчит. Потом встает и нехотя, медленно, словно раздумывая — не вернуться ли, уходит к себе. Саша проходит по палатам, а возвратившись, видит у своего стола Ирину Игнатьевну, которую она про себя давно уже зовет просто Ириной.
— Спать, больная, спать! — деловито говорит Саша.
— Не хочу! И вы не хотите, чтоб я ушла.
Она сидит, откинувшись на спинку стула, и задумчиво смотрит на зеленый абажур Сашиной лампы.
— Я подумала: может, я мешаю ему? И ушла. Он заговорил после моего ухода?
— Нет. Мы просто очень содержательно помолчали.
Я иногда думаю, что людям мешает говорить? Ведь он хотел сказать: "Я полюбил вас, Александра Константиновна. Я никогда вас не забуду". Он знает все эти слова, но он не мог их вымолвить. Почему?
— Эти слова не так-то легко произносить. Я его понимаю.
— А я нет. То есть я понимаю, отчего возник страх перед словами. Говорят, что медузы бывают очень красивые и переливчатые, пока не возьмешь их в руки. Вот то же самое и со словами. Многие слова страшно затерты и захватаны. И поэтому приземляют самое высокое. Только меня этот страх не загипнотизировал.
— И вы говорите эти слова не заикаясь? Легко?
— Я обречена их писать. Не говорить, а писать. И это гораздо труднее.
Если бы Саша не боялась слов, она бы сказала, как говорят в детстве, как она сказала когда-то Юле: "Давайте дружить".
Ирина сидит в синем больничном халате, на ногах у нее огромные больничные тапочки. Не надо удивляться тому, что она говорит. Надо только представить себе, что этот длинный, тускло освещенный коридор — купе ночного вагона. Поезд мчится, все пассажиры спят, а они вдвоем разговаривают так, будто никогда больше не увидят друг друга.
— Его взяли в тридцать восьмом, — говорит Ирина. — Скоро десять лет, как мы в разлуке. Через год он будет на свободе, и я поеду к нему. А пока я пишу. Писать очень трудно. Когда говоришь, важен совсем не точный смысл слова, и никто не думает, не взвешивает, можно ли этим словам верить навеки, но каждый знает, что сейчас они правда. А когда пишешь… Когда пишешь, каждое слово требует, чтоб с ним обращались с умом.
Она говорит так открыто и бесстрашно, — Саша и не думала, что можно так говорить. Ее голос звучит как эхо Сашиной мысли:
— Не удивляйтесь тому, что я говорю, престо представим себе, что мы едем в поезде и больше никогда не увидимся. Тем более что мой поезд мчится невесть куда, и если я не соскочу на ходу…
— Об этом не надо.
— Ладно. Не надо. Но вот что я хочу вам сказать. Когда его взяли, меня вызвали к следователю и показали мне пачку писем — его писем к другой женщине. Я прочла только одно — больше не надо было. Я думала, что умру. Что было делать? Что бы вы сделали на моем месте?