Семейство Какстон
Шрифт:
– Не думаю, сказал я, чтобы все лучшие вещи можно нам купить. Посмотрите на этого бедняка, худого, больного ювелира, что стоит перед своей лавкой: его лавка лучшая на этой улице, – а я уверен, что он с радостью отдал бы ее всю вам, или мне, за наше здоровье и крепкие ноги. Нет! я скорее соглашусь с моим отцом: лучшее в жизни дано всем, т. е. природа и труд.
– Это говорит ваш отец, и вы за ним! Впрочем, все отцы проповедуют и это и другие мудрые истины; но не вижу я, чтобы отцы часто находили в сыновьях доверчивых слушателей.
– Тем хуже для сыновей! – сказал я решительно.
– Природа, –
– Стало, вы согласны с Скилем, сказал я, – и верите тому, что нами руководят шишки нашего черепа?
– Да, и кровь наших жил, и молоко матери. Мы наследуем все, наравне с подагрой и чахоткой. Так вы всегда делаете то, что говорит вам отец… Вы добрый мальчик!
Я был обижен. Никогда не мог я понять, отчего бывает человеку стыдно, когда его хвалят за доброту: но тогда я был недоволен. Однако я резко отвечал:
– Если б у вас был такой отец, как у меня, вам бы не показалось неестественным поступать по его словам.
– А, так у вас хороший отец? И велико должно быть его доверие в вашу умеренность и бесстрастие, что позволяет он вам одним шататься по свету?
– Я иду в Лондон, вслед за ним.
– В Лондон? Так он в Лондоне?
– Да, он проживет там несколько времени.
– Стало, мы еще, может быть, встретимся. Я тоже еду в Лондон.
– Ну, так, наверное, встретимся? – сказал я с непритворною радостью, потому что участие мое к молодому человеку не уменьшилось от его слов, как ни мало нравились мне чувства, ими выраженные.
Он улыбнулся, и каким-то странным образом. Смех его был тих и музыкален, но как будто принужден.
– Встретимся? Лондон не деревня: где же мне вас найти!
Я, не колеблясь, сказал ему адрес гостиницы, где надеялся найти моего отца; хотя из самовольного осмотра, сделанного им моей котомке, он, без сомнения, уже знал его. Он внимательно выслушал меня, два раза повторил сказанное мною, чтобы, не забыть; мы шли оба молча, поворотив узким переулком, и вдруг очутились на пространном погосте, по которому диагональю бежала тропинка к рынку, с погостом граничившему. На одной из надгробных плит сидел Савояр, держа на коленях свой инструмент (не знаю право, как назвать его); он глодал корку и кормил ею же белых мышек, стоявших перед ним на задних лапках. Савояр был также беззаботен, как если бы сидел в самом веселом месте земного шара.
Мы оба остановились. Мальчик, увидав нас, склонил на сторону свою полную жизни, головку, показал свои белые зубы, в минуту счастливой улыбки, столько свойственной его племени, так весело просящего милостыни, – и раз повернул ручку своего инструмента.
– Бедный ребенок! сказал я.
– Вам жалко его? От чего же? по-вашему же правилу, М. Какстон, он совсем не так жалок; больной ювелир столько же даст за его здоровье и молодость, сколько за наши! Скажите мне, сын мудрого отца, отчего никто не жалеет бедного, больного ювелира, а всякому жалко здорового Савояра? – Это потому, сэр, – то есть грустная истина, преодолевающая все Спартанские нравоучения, – что бедность наибольшее зло. Оглянитесь. Где память по бедности на могилах? Посмотрите же не этот большой памятник, с оградой кругом; прочтите длинную надпись: добродетели, примерный супруг, нежно любимый отец, – безутешное горе, – покоятся в радостной надежде, и т. д. и т. д. А эти могилы без камней? Неужели думаете вы, что они не скрывают праха справедливого или доброго человека? А никакая эпитафия не исчисляет его добродетелей, не описывает скорби супруг, не обещает им радостных надежд.
– Что ж из этого? Богу нет дела до надгробных надписей.
– Date my qualche cosa, сказал Савояр на своем трогательном наречии, все улыбаясь и протягивая маленькую руку, в которую я бросил незначительную монету. Мальчик выразил свою благодарность новым поворотом ручки инструмента.
– Это не труд, – сказал мой спутник, – и если бы вы нашли его за работой, то не дали бы ему ничего. У меня есть и инструмент, на котором я играю, и мыши, о которых должен заботиться. До свидания!
Он махнул рукой и побежал по могилам в то направление, откуда мы пришли.
Я остановился перед прекрасной могилой с прекрасной надписью. Савояр внимательно смотрел на меня.
Глава VI.
Савояр внимательно смотрел на меня. Мне хотелось вступить с ним в разговор. Это было не легко. Однако же, я начал:
Пизистрат. Вы должно быть часто бываете голодны, мой бедный мальчик. Мыши верно вас не прокормят?
Савояр надевает шляпу на бок, качает головой и ласкает мышей.
Пизистрат. Вы очень их любите: я думаю, они ваши единственные друзья.
Савояр, видимо понимая Пизистрата, тихо трет свое лицо о мышей, потом тихо кладет их на плиту и начинает опять вертеть; мыши беспечно играют на плите.
Пизистрат, показывая сначала на мышей, потом на инструмент: Кого вы любите больше, мышей или это?
Савояр показывает зубы, смотрит в глаза, растягивается по траве, играет с мышами и бегло отвечает.
Пизистрат, при помощи Латыни понимая, что Савояр говорит, что мыши живые, а инструмент не живой: – Да, живой друг лучше мертвого. Mortus est hurda-gurda!
Савояр быстро подымает голову. – No, no, eccelenza, non е morta! и начинает играть живую арию на осмеянном инструменте. Лице Савояра воодушевляется: он счастлив; мыши с плиты бегут к нему за пазуху.
Пизистрат, тронутый (по-Латыни): Есть у вас отец?
Савояр, отворачиваясь. No, eccelenza; потом, помолчав говорит: si, si, и играет какую-то торжественную арию, останавливается и, положив одну руку на инструмент, другую подымает к небу.