Семилетняя война
Шрифт:
Алексей Никитич, радостный, вышел от Чернышёва и тут же, пройдя всего сотню шагов, встретился с Емковым.
— Здравия желаем! — широко осклабился тот.
— Ты как здесь? Разве Второй Московский не у графа Тотлебена?
— У графа-с… Да, вишь, часть гаубиц генерал Чернышёв к себе забрали. И бомбардиров, значит, с ними.
— Ты секунд-майора не видывал?
— Как же! Они в квартирмейстерской части графа Тотлебена находятся. Очень даже видел их.
— Что же, ты рад, что тебя перевели? Завоевался на том берегу!
— И ещё бы воевал, да воевало потерял, —
— А что, не любо солдатам у него?
— Дураку что глупо, то и любо, — загадочно сказал Емковой. — Где уж солдату о том помыслить!
— Своеобычный ты мужик, — раздумчиво проговорил Алексей Никитич. — Дерёшься ты, я знаю, славно, а начальников, видно, не уважаешь.
— Как можно, вашбродь! Если солдат начальство не уважит, какой же он солдат! Но опять же — и начальство разное бывает. А наш брат это всё примечает, потому его шкура сейчас же и восчувствует.
— Так-то так, да, по-моему, на войне всем трудно: и солдату простому и воеводе.
Емковой равнодушным голосом сказал:
— Конечно. Хотя у солдатов особливое присловье есть: воеводой быть — без мёду не жить… Дозвольте, однако ж, вашбродь, итти: меня господин поручик послали. Счастливо: вам, вашбродь. И господину Ивонину в землю кланяюсь: о том ему, как свидитесь, непременно скажите.
Солдат откозырял и, чётко печатая шаг, пошёл от Шатилова.
На рассвете седьмого октября Чернышёв двинул свой корпус к местечку Лихтенберг. Здесь проходила цепь высот, занятых отрядом Цеймера.
На своём правом фланге Чернышёв поставил, для защиты от прусской кавалерии, кирасиров под командой Гаугревена и Молдавский гусарский полк. Им вскоре же нашлась работа. Пруссаки не опасались Тотлебена, уже обнаружившего свою неспособность к энергичной атаке, ещё менее опасались они Ласси. Для них было ясно, что главную опасность представляет отряд Чернышёва. Поэтому они решили атаковать его немедленно, пока не подошла к нему дивизия Панина.
День выдался хмурый, то и дело начинал моросить мелкий, скучный дождь. Артиллерийские кони с натугой тащили пушки, которые Чернышёв также велел поставить на фланге.
В девять часов утра немного посветлело; ветер разбросал серую гряду туч, и в просветах показалось бледно-голубое, чахлое осеннее небо. И тотчас же, словно они ожидали этого момента, с холмов понеслись прусские кавалеристы.
Эскадроны принца Вюртембергского атаковали в образцовом порядке, ведя на скаку беглый огонь, быстро пожирая небольшое расстояние, отделявшее их от русских.
Заговорили русские пушки, картечь с визгом врезалась в ряды всадников, образуя в них большие бреши. Среди пруссаков началось замешательство. Принц Вюртембергский вынесся перед эскадронами и, хрипло выкрикивая какие-то неразборчивые слова, размахивая обнажённой саблей, поскакал вперёд. Конная лавина устремилась за ним.
Шатилов, при первых же выстрелах поспешивший к месту боя, смешался с солдатами пехотного прикрытия при батарее и, раздобыв ружьё, стрелял с колена.
Немцы были уже совсем близко. Шатилов отчётливо видел их красные, потные, напряжённые лица. И вдруг что-то будто кольнуло его. Всё это было, как случается иногда в жизни, точным повторением прошлого: уже была такая атака, и злые лица мчащихся всадников, и даже возгласы, раздавшиеся у него над самым ухом:
— Пушки! Пушки береги!
Ах, да! Кунерсдорф. Битва на Большом Шпице… Но дальше было не до раздумий. Всё смешалось. Рослые, разъярённые лошади пронеслись мимо него, обдав его комками мокрой грязи, над головой его свистнул палаш. Он инстинктивно метнулся в сторону и выстрелил из пистолета; рядом кто-то закричал дурным голосом, и сразу сделалось почти тихо. Бой переместился дальше, туда, где стояли орудия, и уцелевшие солдаты прикрытия со всех сторон бежали туда, хотя их было в пять раз меньше, чем пруссаков.
Шатилов побежал вместе с другими. Внезапно вокруг грянуло восторженное «ура»: из-за пригорка показались гаугревенские кирасиры и молдавские гусары. Звон сабель, трескотня выстрелов, дикое ржание коней, вопли раненых, остервенелые крики из сотен грудей возвестили о кавалерийской сшибке. Потом вдруг крики замолкли, и, несмотря на продолжающийся шум битвы, всем показалось, что стало очень тихо. А ещё через минуту это грозное безмолвие рубки взорвалось ликующими возгласами: немецкая кавалерия в полном расстройстве мчалась назад, преследуемая кирасирами и гусарами.
— Теперь ладно. Не отдали ему орудиев, — сказал кто-то рядом с Шатиловым. — Одначе антилеристов он успел, видать, многих посечь. Эх, кабы наши конники чуток раньше подоспели!
Алексей Никитич протиснулся вперёд — и обмер: перед ним, шагах в двадцати, лежал на «единороге», обхватив его руками и точно закрывая его собою, солдат. Голова его с тронутыми сединой волосами была рассечена страшным ударом палаша. Но Шатилов сейчас же узнал Емкового.
И в то же мгновенье всё существо его опять пронзило ощущение повторения прошлого, так что даже внутренним холодком обвеяло его сердце. Евграф Семёнович: тот так же лежал, раскинув руки последним усилием, последним движением жизни стремясь закрыть своё орудие. И теперь — Емковой. Та же смерть, тот же бездумный, прекрасный героизм.
Солдаты осторожно положили на траву труп Емкового, закрыли ему глаза и положили на веки медные пятаки.
Двое молодых артиллеристов уже возились подле «единорога», готовясь открыть огонь.
3
Поражение неприятельской кавалерии позволило Чернышёву продвинуться вперёд и занять важные высоты западнее Лихтенберга. Теперь правый фланг был надёжно прикрыт, и, больше того, создавалась угроза для левого крыла Цеймера. На занятых высотах были немедленно установлены четыре двухфунтовые пушки и два «единорога». Батареей командовал артиллерии-майор Лавров.