Семирамида
Шрифт:
Гремело и сияло среди каменных квадратов. Осыпанная розами, в белой пене кружев плыла она над восхищенными толпами, что бессчетно приливали сюда с неведомых краев земли. Снежно-белые лошади десятью парами плавно влекли колесницу с двумя тронами наверху. Все далеко было видно в прямолинейности проспектов. Сверкая оружьем и шлемами, шли войска. Всякая колонна перемежалась парадным выездом, ибо точно было указано каждой фамилии и персоне первых четырех классов, сколько и каких надлежит при этом иметь карет, пажей, гайдуков, скороходов, ливрейных слуг и арапов, сколько и какого должно быть допущено на улицы народа и как следует ему быть одету. Императрица с радостным лицом, полуоткрывши рот, самолично занималась
Трубили в городах герольды, объявляли на площадях о предстоящем событии. Ко всем дворам Европы посланы были полномочные люди, чтобы узнать, как составляются там торжества по подобному случаю. Целый корабль с италийской бронзой разгружался в гавани. Мастера цветного огня прибыли из четырех стран…
И опять шли войска, шпалерами расставлялись на площадях. Громом отдавался стотысячный копытный грохот по распиленному и уложенному в квадраты камню мостовой. Искры высекались из камня от тысяч подков, и синее пламя стояло по земле, когда проходили тяжелые полки кирасир и конной гвардии.
А на десятый день в этом громе и сверкании она поплыла на троне от дворца к собору. Рядом сидел эйтинский мальчик. Он, как обычно, дергался, усаживался то одним, то другим боком, чесался, стирая пудру с подкрашенного лица. Она сидела ровно, лишь покачивала головой, улыбалась людям в толпе и гвардии. Гладкое серебряное платье, окаймленное золотым шитьем, как бы розу из бутона выпускало из себя ее голову с темно сияющими волосами. Лишь маленькую бриллиантовую корону надела ей императрица.
Ныне уже епископ псковский отец Симон Тодорский вел обряд. «Перст Провидения указывает на сии отрасли домов Ангальтинского и Голштинского, ибо помнить имеем, что пути господни неисповедимы для людей, также для стран и народов!» — сказал он, указывая на них. Венец над ней держал граф Алексей Григорьевич Разумовский с чуть ленивым взглядом умных хитроватых глаз, и всё знали, что это тайный супруг императрицы. А над великим князем стоял их общий с ним дядя — принц Август Голштинский, что привез однажды сюда ее портрет. Снаружи собор высился римской колоннадой, и темные лики казанских угодников с чуть скошенными татарскими глазами смотрели с его стен и углов…
Укрытая красными коврами и влекомая галерой, плыла барка, от берегов реки гремело «ура!». Наверху при карауле четырех адмиралов с обнаженными шпагами стоял потемнелый бот с малой пушечкой на носу — тог самый, с которым великий царь в пятнадцатилетнем возрасте от равнин и лесов начинал путь к морю. Завещано было в каждое тридцатое число августа выводить его на морскую воду. Через двадцать лет исполнился отцовский завет его царственной дочерью по случаю дела, ведущего к наследованию и продолжению рода, о чем единственном не побеспокоился этот царь. В боте зияли дыры, и не мог уже плыть сам, потому и пришлось, забив шпаклевкой тронутые места, ставить его на барку. Гремела пушками крепость на другом берегу, раз за разом окутывался дымом новый шестидесятипушечный фрегат, к этому дню спущенный с верфей, били из пушек идущие за ним другие корабли, стучали барабаны, пели трубы. По-необычному звонко от присутствия близкого морского простора звучали здесь колокола. Архиепископ Санкт-Петербургский и Ревельский взошел на барк вместе с клиром и окропил ботик святой водой. На палубе его под громовой крик народа и войска императрица в платье ордена Александра Невского пала на колени и поцеловала портрет своего родителя. Со спокойным бешенством смотрел великий царь мимо всего происходящего куда-то в даль…
Стоя на барке за спиной императрицы, она даже оглянулась, чтобы увидеть, куда устремлен этот взгляд. Гам никого не было. В расчерченном шпилями небе громоздились тяжелые черные тучи. Выплывая из глубин этой страны, от неведомых
Все продолжалось тут: били вином фонтаны на площади перед Адмиралтейством, с треском рассыпались в черном небе цветные огни, миллионами свечей горели окна. Кем-то направленное движение с ровной стремительностью влекло ее к назначенной цели. Только однажды дрогнула она: среди идущей строем гвардии вдруг показалось ей лицо с упавшей на сторону прядью волос. Она даже прикрыла глаза, ощутила сильные мужские руки, тянущие ее из снега. Горячее томление поднялось снизу, прилило к груди, сладкая покорность охватила ее…
Эйтинский мальчик задвигался рядом на своем троне. Она открыла глаза, с недоумением посмотрела на него. Линия лиц в гвардии не имела перекосу. Того и не могло быть, поскольку лишь в походном строю отпускаются там из-под киверов собственные волосы.
Ничего, никакой перемены не почувствовала она в себе. Значит, и нет в том необычайного, о чем так значительно умалчивалось в книгах, читаемых мадемуазель Бабеттой. И в разговорах женских к чему тогда некая возвышающая тайна? Она разглядывала спящего рядом с ней эйтинского мальчика, ставшего в эту ночь ее мужем, и не ощущала к нему ничего нового. Тот почмокивал большими, до ушей, губами, морщил нос и все не отпускал изо рта кружева от подушки.
Она отвернулась, стала смотреть в розовеющий верх полога. По очереди набегали виды прошедшего года, и всякий раз рядом был эйтинский мальчик… Они ехали с императрицей в Киев и все вместе собрались в одной карете: она с великим князем, молодой Голицын, граф Захар Чернышев и ее фрейлины — две Гагарины да Кошелева. Смех не кончался, и потому было особо весело, что в другой карете злились старшие. Больше всех разъярен был воспитатель и обергофмейстер его высочества Брюммер, от которого убежал к ним эйтинский мальчик…
А еще на пути был город, зовущийся Козелец. Великий князь от безмятежности чувств скакал на одной ноге и толкал бюро, на котором ее мать писала письмо в Цербст. С грохотом упала на пол шкатулка, посыпались бумаги. Мать с идущим пятнами лицом наступала на него.
— Вы есть бравый Карл-дурачок! — кричала она визгливо по-немецки, а эйтинский мальчик испуганно пятился, закрываясь руками.
Она встала на пути у матери, и тогда та с размаха ударила ее по лицу: один раз, другой и третий. Его высочество, пользуясь тем, побежал к двери…
Здесь уже, в Петербурге, они сидели на театре в своей ложе. Напротив императрица что-то бурно говорила графу Лестоку, кивая в ее сторону. Тот появился у них с поджатыми губами и ехидством в лице.
— Видели, как строго императрица разговаривала со мной? — сказал он ей. — Это по вашему поводу.
— Чем же имела я несчастье заслужить немилость ее величества? — спросила она.
— Государыня считает, что для великой княжны недопустимы такие долги, которые есть у вас. Когда их императорское величество были цесаревной, то обходились куда меньшей частью и дом с людьми содержали…
Сказано было громко, и эйтинский мальчик, тогда еще жених, сделал строгое лицо. Он даже согласно закивал головой, поглядывая на ложу императрицы…
Приехав тогда домой, она потребовала счеты и все сама проверила. Тридцать тысяч рублей было жаловано ей «на карты». Только в Россию она приехала, имея лишь два платья, тогда как при здешнем дворе их меняют трижды на день. Да и в белье она долго обходилась старыми цербстскими простынями. Но больше всего отнимали денег подарки, столь любимые русскими. Одна лишь графиня Румянцева, приставленная к ней и специально возившая ее по магазинам, обходилась как целый выезд. Она так усердно хвалила всякий раз какую-то вещь, что необходимо становилось купить и для нее. Тут же и великий князь, растративший свои деньги на игрушечных солдат, много взял у нее взаймы. Также мать не отстает в таком деле, пока не получит своего.