Семмант
Шрифт:
И ничто не повод – ни лекарства, ни слежка. О, я знаю, за строками наблюдают внимательные глаза. Я чувствую их спиной и кожей, и даже своей тенью на стене. Но мне плевать, я не беру их в расчет. Не встаю в позу, не принимаю нарочитый вид. Я мог бы просто отбросить лист, отшвырнуть его прочь или смять, скомкать, даже сжечь. Я мог бы молчать, лишь смотреть в сторону гор, для которых все сказанное ничтожно. Но молчать не выходит, и я строчу, понимая, что докричаться невыносимо трудно – до тех, кто плутает в трех соснах, слепнет своей слепотой, задыхается в своих отбросах. Все они спесивы и бесконечно наивны, а я – я почти неотличим. Я
Так что вот, сутки за сутками: листы разбросаны по столу; ночь, тьма, мертвая тишина. Я пишу ему, потом отвлекаюсь, пишу всем вам. Глаза слезятся и пальцы немеют; порой мне холодно и пробирает дрожь; потом, напротив, я весь в поту – строчу в горячечной спешке, пусть иногда лишь по слову в час.
Писать непросто, хоть история безупречна. Ее сюжет последователен и логичен, в ней все взаправду и понятно каждому. Я сам ее выстроил, от и до. Начал с малого и дошел до конца, и получил слишком много, чтобы справиться с этим. Что ни говорите, полезный опыт; глупо было бы таить его в себе. Можете возражать, поднимать на смех, но мне есть, что ответить, я скажу: «Семмант!» У одних это вызовет злость, у других – зависть. Но пройдет время, и вы увидите, что я прав.
Он не станет ничьим героем – он, конечно же, никакой не герой. Он не воин-завоеватель, хоть и доблестный рыцарь, не знавший страха. Может даже вас так и тянет посмеяться над ним – как и надо мной. Что ж, наивность его превосходит мою – но и все же он, как ни странно, мудр. Никакие насмешки этому не помеха.
Немногие могли бы с ним подружиться – оттого я горжусь, хоть об этом позже – и уж вовсе никто не стал бы соперничать с ним, надувая щеки. Кто решился бы поменяться местами? Это опрометчиво, небезопасно. Его броня блестит нефальшивым блеском, но не спасает ни от одной из стрел. Нельзя требовать слишком многого от брони. И потом, я знаю, всем интересно другое – что же там внутри, под броней?
Я мог бы ответить коротко, но скажу иначе: а вы снимите с себя слой за слоем. Сбросьте вашу одежду, сбросьте маски, смойте румяна. Гляньте попристальней, просто ли разобраться? Это можно делать лишь в одиночестве – ибо стыдно. Все покровы теперь на полу, с них даже срезаны ярлыки. Только и остается, что дальше вглубь – отметая детали, с сожалением или без. Добираясь до главного, что есть внутри, пусть и скрыто, спрятано под замок. В процессе можно утомиться и заскучать, а добравшись – даже и не найти слов. Что-то незнакомое окажется там – каждый ли подберет название? Думаю, что почти никто. И начнут оглядываться – где намек, хоть тишайший знак? И вновь я скажу: «Семмант»…
Слушайте. Я признаюсь: замысел был в другом. Все задумывалось не так, должно было выйти проще. Кто-то даже и упрекнет: я пошел на поводу у порока – и да, я следовал чужой слепоте. Я потакал чужой алчности – что поделать, я хотел как лучше. По крайней мере, я был бескорыстен, может это оправдывает меня хоть как-то. При том, что я вовсе не ищу оправданий.
Не ищу, потому что не чувствую вины – я даже горд собой, мне хорошо. Пусть я многое сделал не так, но теперь я знаю, в чем моя ошибка. В чем ужаснейшее из заблуждений, что может подстеречь любого.
И другие могут узнать тоже – если только у них хватит терпения выслушать меня до конца. Что навряд ли. Но я продолжаю.
Потому что: в любом деле важно лишь одно – двигаться вперед.
Глава 2
Я – Богдан Богданов, гений кибернетики, знаток абстрактного, выраженного цифрой. Мое имя неизвестно почти никому, но те, что знали меня, вспоминают об этом с охотой – по крайней мере, делают вид. Я тоже помню – всех или почти всех – просто потому, что так устроена моя память. Впрочем, в ней, в памяти, вовсе немноголюдно.
Мое детство пестрело событиями, но не оставило заметных следов, переврав к тому же некоторые их них. Я родился в маленьком балканском селе, но семья почти сразу отправилась в скитания – спасаясь в тоскливой спешке от полиции и кредиторов. В результате, в бумаги попало другое место, какой-то невзрачный город, состоящий сплошь из согласных – я так и не научился писать его имя. Моя аура цвета индиго была опознана старухой из Жиара, когда мне исполнилось двенадцать. От старухи отвратительно пахло, но я очень ей благодарен – после ее открытия многое стало на свои места.
Я сменил несколько профессий, объездив всю Европу; был нищ, потом обрел достаток; стал сказочно богат и вновь остался ни с чем. Последние три года я живу в Мадриде – по случайности, спорить с которой у меня не хватило сил. Этот город мне чужд, я его не люблю. Однако ж, он мне покорен – был покорен, пока не начал мстить. Я имел пентхаус в его лучшем баррио, пил сидр с его таксистами, вдыхал его грязный воздух, сдружился с одной графиней. Сейчас я – в сумасшедшем доме.
Он, впрочем, называется по-иному. Госпиталь для важных персон – вот его официальный статус. Но слухи не перебороть, каждый знает: угодившие сюда персоны несколько «того», большинство необратимо. Что не редкость и в общем даже не говорит о них плохо.
По степени моей важности мне здесь не место. Вместо комфортного заведения я мог бы попасть в обычную психбольницу для бедных, если бы не графиня Анна Пилар Мария Кортес де Вега. С ее легкой руки я теперь в окружении аристократов. В палатах по соседству тоскуют доны и доньи – исключительно из именитых семей. Одни из них свихнулись из-за денег, другие от несчастной любви. Есть и такие, что сошли с ума и от первого, и от второго сразу. Впрочем, это я так фантазирую наедине с собой. На самом деле, их проблемы – результат дегенерации мозга, связанной с наследственным вырождением. Гены сблизились до предела; океан вариаций ссохся до размеров лужи. Это судьба всей знати, не желающей идти на компромисс.
С моим генным разнообразием все в порядке. Вырождение не грозит ближайшим потомкам – если таковые появятся на свет. Что ж касается разума, я живу по другим законам – и тоже не признаю компромиссов. Я веду себя так, будто их не существует. К знатности это не относится вовсе.
Мой отец был из башмачников и с детства провонял козьим клеем, а мать, напротив, росла чистюлей в семье банкира, погоревшего на падении фунта. Они неплохо ладили, несмотря на несходство происхождений. Их объединяло презрение к незадачливым предкам, не давшим им ни гроша, ни шанса. По крайней мере, мать не упрекала супруга в бедствиях, подстерегавших нас тут и там – с постоянством капризного рока. Он же, насколько я мог судить, относился к ней бережней, чем было принято в тех краях, и даже наверное видел в ней большее, чем было принято видеть. Что, право, делает ему честь.