Семмант
Шрифт:
Я влился в сообщество, проникся его духом. Физика микромира, фантастичная на первый взгляд, оказалась реалистичнейшим из учений. Точность ее предсказаний не имела себе равных. Многое в ней завораживало не на шутку, а особенно – высшая из свобод, существование во всех точках одновременно, пока не захлопнется ловушка детектора. И еще: любая попытка заглянуть внутрь неизбежно разрушала магию – в этом мне виделся глубочайший смысл. Виделась тайна, хранимая предельно строго: нельзя получить ответ, не «наследив», не выдав себя… Во мне проснулся азарт познания, а потом и азарт свершения. Я примеривался, вполне всерьез, к главной проблеме –
А потом наступило время диплома, и все изменилось – круто и навсегда. Мир квантов позабылся в один миг, уступив без борьбы абстракциям и сетям нейронов. Шустрый скаут, рекрутирующий таланты, сбил меня с «пути» за какие-то четверть часа. Ему перепал большой заказ, и я клюнул на его посулы одним из первых. О чем никогда потом не жалел.
Искусственный интеллект – это было ново. Меня тянуло к новизне, как и всех из Пансиона – некоторых даже слишком. Я чувствовал перспективу – и искусственный разум уверенно доминировал в ее центре.
С легкой руки скаута я попал в Базель, в известный концерн-гигант, занимавшийся всем на свете, кроме положенных ему таблеток и вакцин. Меня заполучил начальник-австриец, энергичный и жадный до успеха – я даже и не мог представить, что у австрийцев может быть столько амбиций. Он задумал смелую вещь – создать образцовое предприятие будущего, для чего следовало первым делом упразднить несколько отделов, выгнать бездельников, подменив их электронным мозгом, заставить компьютеры делать то же, но лучше – думать быстрее, не уставать и не требовать прибавок к зарплате. Называлось все это громко – инженерия знаний. Наивность затеи перекликалась в чем-то с наивностью мечты директора Пансиона. Потом, когда все кончилось, это стало ясно как день, но тогда еще никто не знал достаточно, и австриец задурил голову боссам, выбрав беспроигрышный аргумент.
Нам дали карт-бланш, а вместе с ним – половину нового здания, неплохие деньги и всю технику, какую может пожелать душа. Нас было двенадцать – все молодые и полные желания перевернуть мир. Троих я помнил по Брайтону, и один из них, невысокий чернявый Энтони, скоро стал негласным лидером – к удивлению и даже ревности амбициозного австрийца. Это он придумал жесткие правила, внесшие порядок в начальный сумбур, это его методики были названы потом именами других – названы и забыты или даже запрещены как негуманные.
Прочие из Пансиона тоже выделялись изрядно. Нас объединяла общая страсть – что-то гнало вперед, не позволяя даже оглянуться. Мы увлекали с собой других, понукали их и торопили, не отвлекаясь на эмоции. Во главе стояли замысел и прогресс, да и к тому же, лишь только мне становилось кого-то жаль, я вспоминал брайтоновские волны или бродячий цирк и сердце под опилками, а еще почему-то потертый фрак Симона и его птичий профиль. Этого было достаточно, чтобы не иметь сантиментов – если вы понимаете, о чем я.
Те, кого потом предстояло уволить – без малого, несколько тысяч человек – не были осведомлены о целях проекта. Из них отобрали «специалистов» – лучших из лучших, авторитетнейших, умнейших. Именно из их голов нам предстояло вытянуть все стоящее – а что потом случится с ними, нас не волновало ничуть. Мы доводили их и себя до крайнего утомления, выпытывая нужные сведения, собирая фрагменты
Понятно, что это нравилось не всем, но, поначалу, никто не роптал в открытую. «Специалисты» боялись лишь, что наши усилия выявят в них пустоту и фальшь, как оно и получилось – скоро мы увидели, что пустоты зияют на каждом шагу. Порой, их невежество потрясало. Казалось, они никогда как следует не учились ни одной из наук. Их «экспертиза» заключалась в выжимании соков из молодых и жадных, хватких, способных мыслить. Таких использовали, а потом задвигали подальше, чтобы не наплодить соперников. Некоторых, правда, задвинуть не удавалось, они ожесточенно пихались локтями. И, со временем, сами вырастали в «специалистов», теряя в процессе умение работать головой…
Наши надежды рушились одна за другой, свершение обращалось пустышкой. Расстроенные донельзя, мы пытались найти выход – и трудились еще интенсивней, покрикивая на отстающих. Всем пришлось несладко, раз за разом приходилось прибегать к «изнурительным допросам», чтобы преодолеть лень, косность, элементарный испуг. В результате, испытуемые решили, что с них довольно. Объединившись, они организовали заговор, засыпали руководство жалобами и доносами. Получилась чуть ли не забастовка – в масштабе всего концерна. Скандал набрал силу, и лавочку прикрыли, выместив все на австрийце, а вовсе не на Энтони, который, кстати, переживал сильнее всех.
Совесть моя была спокойна, но первое сомнение поселилось червоточиной. Я узнал достаточно, чтобы разочароваться – в человеческом разуме, а заодно и в человеческой сути. Я увидел, как человек останавливается на полпути. Как жажда познания оказывается на поверку лишь стремлением пустить пыль в глаза. Чуть копни поглубже, и там – не продуманное тщательно, а разрозненное и отрывочное, наспех связанное кое-как, замазанное недосказанным, прикрытое пустословным. Каждый из «экспертов» больше всего стремился защитить свой дорогостоящий статус – как правило, присвоенный незаслуженно. Всех волновал жирный кусок, но не истина, не ее поиск. Миру было не до свершений, мир хотел лениться, потреблять, развлекаться. Само по себе, это не было плохо. Плохо было то, что больше мир не желал ничего.
Я хотел, чтобы меня убедили в обратном – и был в смятении, мне требовались перемены. Вскоре подвернулось интересное место, и я сменил без сожалений и область деятельности, и страну. Мне очень хотелось взять с собой Энтони, но тот отказался, а через год перемудрил с дозировкой какой-то дряни в чужом бунгало на острове Крит. Его список претензий к мирозданию как-то сразу оказался чересчур обширен.
Новое занятие – наисложнейшее, сулящее неожиданности – сразу пришлось мне по вкусу. Мистерия живых молекул захватила меня с головой, да и осень Парижа была в тот год мягка и романтична. Я подумал, что излечение – вот оно, рядом. Меня окружали увлеченные люди, мы вновь работали как проклятые и были счастливы, ибо были еще очень молоды. Я женился на французской художнице, полюбил Манэ и Боннара, стэйк тартар и красное Бордо. И однако же, сомнение точило, как червь. Все было нестойко – я чувствовал это кожей, помнил даже во сне.