Семнадцать рассказов (сборник)
Шрифт:
— Нет.
Она вырвала руки и опять заходила по комнате.
— Я одно тебе скажу: я больна, больна ужасно. Доктора не вылечат меня: если отец Алексей мне не поможет, мне не поможет никто.
— Что же болит у тебя?
— Всё. Сердце болит, дыханья нет. Нет покоя, нет сил жить. И никому я не скажу, что со мною, ни тебе, ни даже ему.
— Зачем же тогда нам было ехать сюда?
— Может быть, молитва его поможет. Если он духовидец, он и без моих слов всё поймёт и узнает, а если он простой обыкновенный человек, то и знать ему это незачем.
Зоя подошла к дивану, опустилась на колени и положила голову на грудь сестры.
— Ах, тяжело, тяжело мне! — прошептала она, чувствуя в себе конвульсии слёз. — Поскорее бы, поскорее увидать его!
— Хочешь, я пойду за ним?
— Нет, он всё равно не пойдёт теперь, да ведь и сказали тебе, что он только к вечеру вернётся в город. Ты пойди ко всенощной, оставь меня, а я отдохну здесь… Я не спала, уж теперь и не помню, сколько ночей. Меня так и шатает, когда я хожу. Мне надо, мне надо отдохнуть. Нина, зачем эти три года ты не была со мною? Я отвыкла теперь от тебя. Ты ведь такая хорошая, ты такая прелестная, милая. Если бы была ты всегда возле меня, поверь, в тяжёлые минуты к тебе я пришла бы… А мама?.. Ты знаешь маму! Разве она может понять это…
Сестра дотронулась до её головы, она горела. Даже пряди волос, что спускались на лоб, и те были такие тёплые, до странности сухие.
— Ты бы легла, разделась, — сказала Нина, — а я всё устрою, пойду и сделаю.
— Да, я может быть лягу, сказала Зоя.
Она поднялась, подошла, шатаясь, к кровати, и стала расстёгивать и развязывать платье.
— Да, мне лучше лечь, — повторяла она.
Зоя заснула глубоким, мёртвым сном, под шум и треск топившейся печки, смотря на красный, тёплый свет, лившийся из полуотворенной заслонки. Когда Нина возвратилась и попробовала разбудить её, она не могла этого сделать. Зоя лежала, плотно сжав губы и сомкнув ресницы, тихо дыша, разметав по подушке пряди волос. Она не встала к чаю, не встала к ужину. Она сквозь сон сказала, что ничего не хочет, ничего не будет ни есть, ни пить.
Нина, не раздеваясь, только расстегнув корсет, прилегла рядом с нею. За занавескою тускло горела свеча. Печка мало нагрела комнату, и они обе покрылись пледом.
— Когда же он будет? — вдруг спросила Зоя.
Сестра вздрогнула, так неожиданно она заговорила.
— В пятом часу он служит заутреню.
— А! Я пойду.
— Не ходи, я одна всё устрою.
— Нет, я пойду. У меня теперь есть силы, ты не бойся за меня.
А голова у неё всё также горела.
— Нина, — вдруг каким-то странным, глухим голосом заговорила она. — Можно тебя спросить… только ты не пугайся, пожалуйста не пугайся…
— Ну? — с каким-то томящим предчувствием спросила та.
— Что… кроме нас, никого нет в этой комнате?
— Никого, что это ты спрашиваешь?
— Только двое… а… а третьего нет?
Нина чувствовала, как дрожь пробежала по её спине, как внезапно сердце словно остановилось биться.
— Третьего, — прошептала она, — как третьего?
— Ты не путайся… Мне всё кажется, что там на стуле сидит кто-то…
В том углу, куда показывала она рукою, было совсем темно, смутно, неопределённо. Что-то такое словно колыхалось, что-то шевелилось там. Нина боялась голову повернуть; она чувствовала, что её охватывает со всех сторон что-то новое, неизъяснимое. Вокруг стояла тишь; она слышала, как кровь бьётся в ней.
— И без тебя мне это всё казалось; кто-то такой белый, недвижный сидит, и только голову слегка поворачивает ко мне.
Нина хотела говорить, и не могла — язык не шевелился. А Зоя прямо так и смотрела своими большими глазами в этот угол.
— Я часто это вижу, я не знаю что это такое. Даже не вижу, а чувствую. Иногда я чувствую, что кто-то как раз сзади меня стоит. Это ещё ужаснее, я не вижу, и это гораздо хуже: мне всё кажется, что он меня за шею возьмёт.
Ветер в трубе жалобно взвизгнул и загудел выше, куда-то вверх по стене.
— Перестань. — шептала Нина, — перестань, не говори этого.
— И ты знаешь, — продолжала Зоя, — иногда я руку на плече чувствую, или
Она вдруг кинулась к сестре, стала целовать её открытые плечи и шею, стала целовать и в голову, и в глаза и в щёки…
— Ах, всё это после того стало делаться… После этой болезни. Ты знаешь… да нет, ты не знаешь ничего.
— Я ведь урод: горб у меня, да ведь горб-то какой! Он совсем вдавил мне голову в плечи. Глаза говорят, хорошие у меня, умные. А что глаза?… Говорят, все горбатые умны. А умна ли я — я не знаю. Я несчастна, вот это так, — я совсем несчастна. С детских лет я такая. Завистливая я, а умные разве бывают завистливы? Я чувствую, что не такая я, как все. Выйду в сад: солнце светит, цветы вокруг, пчёлы летают, крот роется. Это всё как надо, всё так и должно быть. А сама я, я не подхожу к этому всему. Я урод. Я исключение. Зачем же? Зачем же я, вот именно я — такая? Ведь всем одинаково дано всего поровну, а меня обидели. Так обидели: душу вынули. Нянька маленькую уронила. Выскользнула я из рук у неё. Я много думала именно об этом: вот о том, как я из её рук упала. Ведь ты пойми, ты пойми, что это такое. Она, может, и не виновата была, да я даже уверена, что не виновата. Рука у неё дрогнула, — ну, судорога просто случилась, потянулась она за чем-нибудь, а я этим временем перевалилась, и перевалилась именно на тот бок, на который нельзя было переваливаться. Кувырнулась я, и если бы просто на пол, на ковёр кувырнулась — и это ничего. А то тут как раз угол шкафа, не самый шкаф, а угол, и я со всего размаха хребтом об него… Ну, успей она меня подхватить, поймать, секунда какая-нибудь, и всё хорошо, и вся жизнь как надо. А тут от одного взгляда, от одного движения руки, что она не поспела сделать, от этого вся жизнь испорчена, поломана, разбита. Ты не думай, — это не спину мою, это жизнь мою сломали! И ты ведь чувствуешь: тут нет злой воли. Злая воля, говорят, это худшее, что есть на земле. Будь злая воля, я согласна буду со всем, с чем хочешь. А то ведь случай, и даже не случай. Рука дрогнула, разве случай это? Это случайность, и какая гадкая, отвратительная, гнусная! Вместо жизни прозябание, тоскливое, сумрачное.
Зоя приподнялась на кровати, опёрлась локтем на подушку, и наклонилась над лицом сестры.
— Я ведь тебе как завидовала, когда ты выезжала на балы, на вечера, когда толпою ухаживали за тобою. Ты знаешь, я никогда не показывала этого, но в душе ненавидела я тебя. Я ненавидела, потому что знала, что ты хороша собою, что ты стройна, грациозна. Я ведь считала себя куда умнее тебя, да и лицом куда красивее. Меня считали злою, говорили, что у меня скверный характер, меня боялись, и я рада была, я рада была, что от меня как от дьявола бегали. Я змеёю проползала иногда, напрашивалась на доверие, а потом жалила. Ты помнишь, как муж твой ещё до свадьбы всеми силами избегал меня. А я хотела, я хотела непременно его поссорить и с тобою, и с мамою, и со всеми. К счастью, это не удалось, к счастью… Что ты так смотришь на меня? Ты, кажется, не веришь мне. Я теперь могу признаваться открыто в этом: я уж не такая. Много я испытала, и теперь я уж не та.
Она опять откинулась на подушку.
— И вдруг, Нина, и вдруг со мною случилась невероятная вещь: ты знаешь что: я влюбилась. Да ведь как влюбилась-то! Так, как тебе никогда не любить! Всем существом, до последней фибры, до последней капли крови! Ты знаешь в кого, ты видела его портрет. Он жил в деревне у нас. В деревне, каждый день, с утра до ночи вместе. Ты знаешь, я умею говорить, и он так любил разговоры со мною. Целыми днями гуляли мы, и читали, и говорили. Умница был он, чуткое сердце. Пел он как хорошо! Что за голос был у него… И так он всегда ко мне тепло относился. Посмотрит так любовно, глаза ласковые такие: «Славная, — говорит, — вы девушка». Ну зачем, ну зачем он это делал?