Семья Мускат
Шрифт:
— Чего я только не делал. Даже преподавал в Киевском народном университете. Там теперь профессора все до одного.
— Польский ты еще не забыл?
— Семья, в которой я жил, родом из Польши. Девочки говорили только по-польски.
— Если ты по-прежнему собираешься жениться на Адасе, тебе рано или поздно придется ее содержать. И сыну тоже что-то давать придется. Да и матери скоро понадобится помощь, верно?
— Да, Абрам, я вполне отдаю себе отчет, в каком положении оказался.
— Положение не из лучших. Да и выглядишь ты не лучшим образом.
— Я не спал несколько ночей. Не могу тебе передать, что я пережил на пути в Варшаву.
— Догадываюсь. Поэтому и не задаю слишком много вопросов. Надеюсь, в России ты не наплодил ублюдков?
— До этого, слава Богу, не дошло.
— Так вот, Адаса в Швидере. Я тебе не говорил? Живет на вилле под названием «Роскошь». Между Отвоцком и Швидером. Как же вы увидитесь?
— Телефон
— Нет. Сегодня переночуешь у меня. Забери чемодан из камеры хранения. Трамваи еще ходят. Если ворота будут заперты, скажешь дворнику, что тебе в студию. Он — свой человек, мы частенько даем ему на лапу.
Абрам встал. Аса-Гешл увидел, как исказилось его лицо. Он постоял, превозмогая боль, с трудом выпрямился — и направился к двери.
Аса-Гешл стоял у входа в ресторан и вглядывался в ночь. Как странно: никакого желания видеть мать или сына, возвращаться к Абраму у него не было. Даже встреча с Адасой его пугала. Болела голова, пересохло в горле, в носоглотке. «Что это со мной? — спросил он себя. — Уж не заболеваю ли я?» Тут только он сообразил, что уже очень поздно и возвращаться к Иде Прагер неудобно. На ногах точно гири повисли. «Что я говорил Абраму? Неужели я и впрямь так изверился?» Из темноты вырос пьяный в забрызганном грязью пиджаке, остановился у канавы и помочился. С Маршалковской свернул полицейский в черном шлеме и с шашкой на боку. Аса-Гешл пошел в прямо противоположную сторону. Паспорта у него не было; была, правда, метрика — потрепанная, залатанная, почерк неразборчив. Он вышел на Маршалковскую и увидел, что с Крулевской приближается трамвай. «Все очень просто, — подумалось ему. — Броситься на рельсы, головой под колеса. Нет, могу выжить, останусь калекой». Трамвай прогромыхал мимо, гудя и раскачиваясь, словно заподозрив его в желании покончить с собой. Аса-Гешл пересек улицу. Откуда ни возьмись, появилась целая толпа девиц: лица в румянах и в пудре, разнаряженные, в красных чулках, во рту папиросы. Смеются, визжат; вероятно, что-то случилось — возможно, облава. Раздался полицейский свисток. Аса-Гешл сунул руку в задний карман. Где багажный жетон? Потерял? Нет, вот он, в другом кармане. Он достал носовой платок и вытер вспотевшее лицо. «А что, если я уже мертв? — подумал он. — Мертв и брожу в царстве теней. Больше уже со мной ничего не произойдет — ни хорошего, ни плохого».
Он подошел к вокзалу. В ярко освещенном зале было уже не так людно. Свет рассыпался по полу золотыми блестками. Со скамей доносился громкий храп. Очередь за билетами меньше не стала. По залу прогуливались полицейские с винтовками. В соседнем зале в полном обмундировании томилась — возможно, в ожидании отправки на фронт — рота солдат. Один солдат вынул папиросу изо рта товарища, жадно затянулся и выпустил дым из ноздрей. Высокий, тощий солдат с веснушчатым лицом и маленькими водянистыми глазками от души смеялся, обнажив полный рот крупных, неровных зубов. «Его отправляют на бойню, а он смеется, — подумал Аса-Гешл. — Во что верит он, этот рядовой? В Польшу? Да нет, просто у него крепкие нервы. Его отец и дед не корпели целыми днями в молельном доме над Талмудом».
Он стоял перед оцинкованной стойкой в багажном отделении с жетоном в руках. Служителя не было. Какие только чемоданы не лежали на полках: большие и маленькие, кожаные, деревянные, с запорами, замками, застежками, скобами, с внешними карманами. «Посреди космоса, — размышлял он, — этот крошечный организм существует сам по себе, как нечто самостоятельное, со своими законами и ценностями. Он вращается вместе с Землей вокруг своей оси, вращается вокруг Солнца, бродит вместе с Галактикой в бескрайнем пространстве». Странно, очень странно! В боковую дверь вошел молодой поляк с длинным лицом. Аса-Гешл протянул ему жетон, и поляк стащил с полки его чемодан. Аса-Гешл поднял его. Отчего он стал вдруг таким тяжелым? Как будто кто-то камни в него подложил. Где здесь останавливается трамвай? Может, лучше взять дрожки? Большие часы показывали без пяти двенадцать. Ему вдруг стало жалко потерянного времени. Идти к Иде Прагер с чемоданом было ужасно неловко. Поехать домой, к матери? Да, так он и сделает. И в этот момент он услышал, как какая-то женщина спрашивает:
— Когда отходит поезд на Отвоцк?
— В двенадцать пятнадцать.
Стоило ей произнести эти слова, как он решил: он едет в Отвоцк, немедленно. Фишл в Варшаве. Адаса одна со своей служанкой. Как называется вилла? «Роскошь». Пришедшая в голову мысль показалась ему настолько удачной, что он удивился, почему она не пришла ему в голову раньше. С какой стати Ида Прагер должна давать ему приют? У него ведь есть возлюбленная, разве нет? Женщина, которая спрашивала про поезд в Отвоцк, заняла очередь в кассу. Он поставил на пол чемодан (уже не находившийся под присмотром служителя из камеры хранения) и встал в очередь за женщиной. Успеет за семнадцать минут? А виллу Адасы найдет? И что скажет ее служанка? Безумный план. Одним глазом он смотрел на чемодан, другим — на окошечко билетной кассы. Билетер, как видно, торопился не слишком. К окошечку наклонился, что-то, по всей вероятности, спрашивая, широкоплечий мужчина. Большая стрелка на станционных часах некоторое время не двигалась, а затем качнулась вперед. И тут очередь заволновалась. Что, собственно, происходит? «Заснул он, что ли?» — прошипел маленький поляк с длинными усами. «Наши польские работнички!» — прорычал крепыш с крупным носом, словно бы разрубленным посередине. «Эй, пан, шевелись!» — крикнул кто-то. «Только бы он не оказался евреем!» — пронеслось у Асы-Гешла в мозгу. Мужчина у окошечка, будто чувствуя, что очередь настроена против него, еще ниже нагнул голову. Аса-Гешл, вслед за остальными, тоже возненавидел эту широкую спину, которая всем перекрыла дорогу, сводит все его планы на нет. Убивать таких надо! И тут широкоплечий распрямился. Он хромал и опирался на костыль. Ненависть сменилась стыдом. Очередь стала двигаться быстрее. Аса-Гешл достал деньги. А как быть с чемоданом? Взять с собой? Нет, бессмысленно. Надо будет сдать его обратно. Парень в багажном отделении наверняка сочтет, что он спятил. Достать бы только рубашку и зубную щетку. Да и побриться бы не мешало…
Он взял билет и бросился в камеру хранения. И опять парня на месте не оказалось. Все пропало. До отхода поезда оставалось всего пять минут. Господи, где носит этого идиота? Почему его никогда нет на месте? Весь мир состоит из одних бездельников. Этот подонок может вернуться и через полчаса! Нет, вот он! Аса-Гешл передал ему чемодан, парень окинул его изумленным взглядом, взял с него десять пфеннигов и долго возился, отвязывая жетон. Оставалось меньше трех минут. Аса-Гешл схватил жетон и, как безумный, кинулся к двери. Проводник в очках, спущенных на кончик носа, уже собирался закрыть ведущую на платформу дверь и, пробивая две дырки в билете, скорчил недовольную мину. Поезд еще стоял у платформы. Асу-Гешла обогнал какой-то молодой человек. Толстая, похожая на корову женщина с сумками в обеих руках тоже пустилась бежать, у нее тряслись бедра и ягодицы. Аса-Гешл обогнал ее, вскочил в вагон и придержал ей дверь. Его охватили одновременно желание помочь и злорадство: ему хотелось, чтобы толстуха села в поезд, и вместе с тем он был бы рад, как ребенок, если бы поезд ушел без нее.
Поезд простоял еще не меньше двух минут. Казалось, он готовится к долгому пути. Багажные полки были забиты чемоданами, корзинами, мешками. Пассажиры сидели, откинувшись на спинки сидений, и дремали. Вагоны были переполнены. В воздухе уже стоял кисло-сладкий запах, какой бывает от длинного путешествия и от бессонницы. Аса-Гешл устроился у окна. Как неожиданно и непредвиденно меняются обстоятельства, раздумывал он. Только что он приехал в Варшаву, и вот — уезжает. Кто знает, быть может, снова на пять лет. Все бывает. А что, если в Отвоцке у него вдруг откроется кровотечение и его отправят в санаторий? Что за дурацкие мысли? Что бы произошло, если б он шел по лесу и встретил того офицеришку, который его ударил? Предположим, офицер был бы не вооружен, а у него был бы с собой револьвер. Застрелил бы он его? Правомерно ли в таких случаях вспоминать заповедь «Не убий»? В Десяти заповедях напрочь отсутствует логика. Тот, кто сказал «Не убий», должен был бы сказать и «Не производи на свет».
Наконец поезд тронулся. Аса-Гешл выглянул в окно: полуночный город, спящие заводы, дома, площади. Что скажет Абрам, когда обнаружит, что он не вернулся? Вот она, Висла! Как причудливо отражаются в воде огни — точно мемориальные свечи. Река спокон веку несет свои воды от Кракова до моря, и ей дела нет до капитализма, большевизма, русских, немцев, Падеревского, Пилсудского, христиан, евреев… Что сейчас делает Адаса? Предчувствует ли она, что он едет к ней? А вдруг как раз сегодня она вознамерилась забыть его навсегда? Может быть, у нее гости. Может, завела любовника. Все возможно. Если время — не более чем способ постижения действительности, то история — это всего лишь переворачивание страниц книги, которая давным-давно написана. «Чистого носового платка нет! На лице щетина! Они ведь терпеть не могут целовать небритую щеку».
Паровоз выл, как мул, и плевался клубами дыма. За окном навстречу движению проносились клубы пара. Искры вспыхивали в ночи, точно падающие звезды. Где-то в глубине вагона какой-то поляк клял евреев на чем свет стоит: «Жиды! Жиды!» Это слово подхватывали другие. Что они бесятся? Что им сделали евреи? Евреи были виноваты во всем. В том, что чемодан падал с багажной полки, в том, что гасла лампочка, в том, что был занят ватерклозет. Женщина с ребенком, лежавшим рядом на подушке, кричала: «Эй ты, маленький ублюдок, бери грудь, слышишь?!» — «Мадам, простите, — сказал кто-то, — может, у него животик болит или воспаление между ножками, и надо присыпать порошком». Мать вынула налитую грудь и сунула ее младенцу: «Сосок кусает, паразит».