Семья Мускат
Шрифт:
— Ты что, не узнаешь меня? — спросил Аса-Гешл.
— Узнаю, как не узнать. Вытирай ноги.
— Додик дома?
— Он на слете «Шомрим».
Аса-Гешл вытер ноги о соломенный коврик. В квартире пахло стоящим на огне мясом с картошкой и жареным луком. Он вдруг почувствовал, что проголодался, и вспомнил, как в Швейцарии ходил в один дом учить детей и их мать все время что-то кухарила на кухне. «Ах, как же низко я опустился!» — подумал он, а вслух сказал:
— Что пишет Додик?
— Полон энтузиазма. Только представь! Его ввели в комитет. Выбрали из сотни делегатов. Он прислал фотографию. Теперь у него есть цель. Ну, снимай пальто. Входи. Может, пообедаешь?
— Я только что ел.
— Жаль. Ты каждый раз ешь, прежде чем сюда прийти. А я уж решила, что ты забыл мой адрес.
На
— Ну, что скажешь? — заговорила она. — Стало, наверно, любопытно, не умерли ли мы с голоду?
— Думай, как знаешь.
— Пока у Додика есть мать, голодать он не будет, — твердо сказала Аделе. — Я дала ему денег на дорогу и несколько злотых на карманные расходы. Делегаты слета — это в основном юноши из обеспеченных семей, и я не хочу, чтобы моему ребенку было неловко. У тебя неважный вид. Что с тобой?
— Не спал две ночи подряд.
— Что случилось? Жена рожает?
Аса-Гешл рассказал Аделе, что его ищет полиция. Упомянул Барбару. Не скрыл, что ночевал у Абрама вместе с ней. Он и сам не знал, зачем все это говорит. То ли чтобы лишний раз продемонстрировать свой успех у женщин, то ли чтобы вызвать у нее ревность, а может, чтобы она раз и навсегда поняла: рассчитывать на его поддержку ей не стоит. Аделе слушала молча, поглядывая на него исподлобья и раздувая ноздри. Она сразу догадалась, что у него с этой Барбарой роман. С одной стороны, было обидно, что он связался невесть с кем, с другой — приятно, что плохо ее извечной сопернице Адасе. К тому же она прекрасно знала, что этим кончится. Если мужчина изменил одной женщине, то изменит и всем остальным. Она-то его давно списала со счета. Плохо было только одно: она не могла заставить себя ненавидеть его так, как он того заслуживал. Гнев у нее всегда сменялся жалостью. Она сидела, смотрела на него, бледного, изможденного, в помятой рубашке, неловко завязанном галстуке, — и ей хотелось пригреть его, хоть чем-то помочь. «И почему только человек всегда лезет на рожон?» — задавалась она вопросом — и не находила ответа. Она вспомнила их путешествие из Женевы в Лозанну, а оттуда — в Бриг. Они обедали в станционном ресторане и смотрели на поросшие виноградником горы, что, подобно стенам, громоздились над деревней.
— Съел бы что-нибудь, — сказала она. — У меня полно еды.
— Нет, — ответил он, — не хочется.
— Выпей хотя бы чаю. — Аделе вышла из комнаты и вернулась с тарелкой мяса для себя и со стаканом чая для Асы-Гешла. Она ела и не сводила с него изумленного взгляда. Как может человек его возраста вести себя как безответственный юнец? Что он себе думает? Как может отец так мало интересоваться собственным сыном? Как странно: его бесшабашная жизнь, беспорядочные связи почему-то помешали ей снова выйти замуж. Ей часто приходило в голову, что, пока эта загадка останется неразгаданной, полностью от него освободиться она не сумеет. Она по-прежнему лелеяла наивную надежду, что он в конечном счете разочаруется во всех своих увлечениях и вернется к ней.
— Что ты думаешь про Додика? — спросила она. — Он хочет ехать в Палестину. Что там с ним будет? Продолжай он учиться — он бы гением стал.
— Миру плевать на наших гениев.
— Он пишет, что пошлет сертификат и тебе. Он похож на тебя, но у него нет твоих недостатков. Как такое возможно, скажи мне? Твои фокусы ему хорошо известны, но он всегда тебя защищает. Видел бы ты мальчиков, которые к нему приходят. Личности, все до одного. Преданы делу, готовы жертвовать собой. Не пойму, откуда это у них. Новое поколение.
— Что ж, раз хуже меня быть невозможно, ему ничего не остается, как быть лучше.
— Хорошо, по крайней мере, что на свой счет ты не обольщаешься. И тем не менее особых причин для самобичевания у тебя нет. У тебя есть свои плюсы — не только одни минусы. Ах, почему все так сложилось? Я ведь ужасно тебя любила!
Аделе испугалась собственных слов, но что сказано, то сказано.
Аса-Гешл опустил голову:
— Со мной каши не сваришь.
— Почему? Почему?
— Я нездоров. Физически и психически.
— Что верно, то верно. Нездоров. — Аделе ухватилась за его слова. —
— В таком случае к психиатру должны были бы обратиться все евреи до одного. Я имею в виду современных евреев.
— Может, тебе нужны деньги? Давай одолжу. Сколько тебе надо?
— Нет, Аделе. Я никогда не смогу с тобой расплатиться.
— И что же ты предполагаешь делать?
— Немного еще поиграю.
— С чем? — поинтересовалась она. — С человеческими жизнями?
— С чем же еще?
Оба встали.
— Ты причинил мне огромное зло, но не делай того же с Адасой. У меня сильные плечи; у нее — нет. Она этого не переживет.
У Аделе возникло странное чувство, будто кто-то говорит за нее. За нее говорила ее покойная мать, это были ее слова, ее голос, ее интонация.
Следующую ночь Аса-Гешл провел с Барбарой в доме коммунистки, польки, на улице Лешно. Чтобы дворник не заметил, что в квартире ночуют чужие, решено было прийти рано, до наступления темноты, когда ворота еще открыты, и уйти на следующий день поздним утром. В их распоряжении была маленькая темная комнатка с кроватью и покосившимся умывальником. В одиннадцать утра они уже ехали в девятом трамвае. Юрист, с которым Барбара консультировалась накануне, посоветовал ей вернуться домой как можно скорее, заявив, что чем дольше она будет скрываться, тем хуже ей будет впоследствии. В той же мере этот совет касался и Асы-Гешла. Барбара боялась, что не успеет она переступить порог отцовского дома, как ее немедленно арестуют; осведомитель наверняка будет поджидать ее или у ворот, или у входа в Саксонский сад. Юрист обещал, что в случае ареста возьмет ее на поруки, однако невозможно было предугадать, в чем ее обвинят, отпустит ли ее под залог прокурор.
Барбара сидела молча, сгорбившись, и смотрела в запотевшее окно, то и дело вытирая его перчаткой. Какую странную игру затеяла с ней судьба! Пока она была одна, никто ее не преследовал; теперь же, когда она обзавелась любовником, ей грозит тюрьма. Она попыталась успокоить себя тем, что жертвует собой ради пролетариата, но почему-то сегодня утром ее революционный порыв поостыл. В конце концов, все эти рабочие, грузчики, дворники, мелкие лавочники на рынках понятия не имеют, что в жертву она себя приносит ради них. А и знали бы — какая им разница! Взять хотя бы вот эту толстую краснощекую бабу, сидящую возле обувного ларька и жадно поедающую суп прямо из кастрюли. Ее муж, вероятно, сапожник, но что ей за дело до рабочего класса? У нее другие заботы: сбегать в церковь, приложиться священнику к ручке, отругать евреев и большевиков. После революции эта баба будет принадлежать классу избранных, а ее, Барбару, вполне могут обвинить в том, что она из семьи духовенства. С какой, черт возьми, стати должна она жертвовать собой ради этих людей? Она попыталась отогнать от себя эти буржуазные мысли. Больше всего сейчас она нуждалась в поддержке. Но кто готов ее поддержать? Она жалела, что вернулась в Польшу, что завела роман с этим мизантропом, у которого жена и ребенок и которого нисколько не волнуют судьбы человечества. Господи, знал бы отец, как ведет себя его Барбара! Он-то думает, что она еще девственница. Она закрыла глаза. За ночью любви неизбежно следует наказание, подумалось ей, — правильно написано в священных книгах.
На углу Крулевской Барбара сошла с трамвая. Она хотела поцеловать Асу-Гешла на прощанье, но оба были в шляпах с широкой тульей, и поцелуя не получилось; хотела что-то ему сказать, но не было времени. Она лишь стиснула его запястье и, уже на ходу, спрыгнула с подножки. Расталкивая пассажиров, Аса-Гешл бросился было к дверям, но разглядел в тумане лишь ее каракулевый жакет да бледный овал лица. Она помахала ему рукой и повернулась, словно собиралась побежать за трамваем, словно в последний момент пожалела, что с ним расстается. Трамвай набрал скорость и покатил по Новому Святу, пересек площадь Трех Крестов, Аллеи Уяздовские. Аса-Гешл стал вспоминать любовные утехи, которым они предавались прошлой ночью, — жадные поцелуи, объятия, страстный шепот, однако остался у него и неприятный осадок. Он припомнил, как Барбара, когда они выходили из дому, сказала ему: «Ну вот, ты и побывал в своей лаборатории счастья!»