Семья Рубанюк
Шрифт:
Над площадью разнеслась протяжная команда. Эхом откликнулись голоса командиров, и бойцы начали выравниваться. Несколько мгновений было тихо, и вдруг со стороны мавзолея донеслись шумные аплодисменты.
Петру и его товарищам не было отсюда видно то крыло мавзолея, где обычно появлялись руководители партии и правительства во время народных праздников, парадов, демонстраций. Но, охваченные общим чувством ликования, Петро, Марыганов, Сандунян закричали «ура».
Бой кремлевских часов. Восемь ударов, низких и дрожащих, вплелись
Спустя несколько минут показался скачущий на коне, сопровождаемый могучими перекатами «ура» всадник. Петро узнал его сразу, еще издали. Это был Буденный. Легко и привычно сидя в седле, он подъезжал к войскам, прикладывая руку в перчатке к папахе. Поздравив с двадцать четвертой годовщиной Октября, круто поворачивал коня, скакал дальше. Когда он приблизился, Петро мысленно отметил, что лицо Буденного осунулось, но глаза, устремленные на бойцов, смотрели молодо и задорно.
Объезд закончился. Стихли приветственные крики, и после минутной паузы над площадью раздался четкий голос:
— Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники…
Говорил Сталин.
Голос над площадью звучал гулко, откликаясь многократным эхом:
— На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков.
Впереди Петра стоял Марыганов. Широкая, в нагольном полушубке, спина его словно была выточена из белого камня. Справа, подавшись вперед корпусом, застыл Сандунян. Глаза его горели. За ним стоял сивобровый боец с приоткрытым ртом, еще дальше вырисовывались напряженные лица других.
Петру внезапно вспомнились сейчас родной отец, мать, Украина… Он смотрел затуманенными глазами на серебристые от снега ели у зубчатых стен Кремля и думал о тополях над заснеженным Днепром.
Увидит ли он когда-нибудь их снова? Прикоснется ли загрубевшими, покрытыми ссадинами руками к плечу матери, к нежным молодым яблоням, что выращивал вместе с отцом?..
Над площадью прозвучало «ура», загремела дробь барабанов, и шеренги зашевелились, выстраиваясь к торжественному маршу.
Петро шагал рядом со своими боевыми товарищами, четко отбивая шаг, крепко прижимая ремень автомата.
Вот все яснее и четче видны темные контуры мавзолея, где стояли члены партии и правительства.
Внимательно глядя на проходившие части, они время от времени приветливо поднимали руки и улыбались бойцам.
Уже по ту сторону площади Петро негромко спросил Сандуняна:
— Запомнится этот день, Арсен? А?
— На всю жизнь, Петя.
До самой казармы они больше не перемолвились ни словом. Слишком большие и сложные чувства владели каждым, чтобы о них можно было говорить обыденными словами.
…Через два дня дивизия, пополненная и снабженная новым автоматическим оружием, выступила в сторону Солнечногорска.
В
Остап Григорьевич, кутаясь в кожух, вышел на крыльцо. Ноздри его обжег чистый, крепкий, как спирт, воздух.
Словно изваянные из розового, оранжевого, сизого, самородного камня, застыли в строгой, холодной синеве неба столбы дыма над хатами.
В такой день хорошо сидеть в жарко натопленной, пахнущей свежими пирогами хате, слушать, как за окном потрескивают от мороза деревья.
Но Остапу Григорьевичу предстояло с самого утра идти в «сельуправу». Накануне бургомистр прислал бумажку: согласно постановлению райхсминистра Украины о введении трудовой повинности, в Германию надо направить из Чистой Криницы шестьдесят парней и дивчат.
Остап Григорьевич в раздумье постоял на крыльце. Небритый, похудевший за ночь, с ввалившимися от бессонницы и усталости глазами, он выглядел глубоким стариком.
В фашистскую неволю вместе с другими девушками-сверстницами он должен был послать и Василинку. Когда Василинка вечером узнала об этом, она побледнела, разрыдалась и решительно заявила:
— Не поеду! Нехай хоть повесят.
Остап Григорьевич и сам не представлял себе, как можно отпустить дочку на чужбину, к немцам. Если они здесь, на Украине, ведут себя по-зверски, то что же может ждать девушку в Германии, вдалеке от родного дома, без батька и матери?
Нет, из Чистой Криницы не поедет на каторгу и издевательства ни один человек! Остап Григорьевич еще не знал, как это ему удастся сделать, бургомистр шкуру спустит за невыполнение приказа. Но решение созрело твердо: в Германию он, Рубанюк, людей не даст.
Остап Григорьевич решил посоветоваться с Девятко. Еще до завтрака он пошел к нему.
Кузьма Степанович сидел на кухне в ватных стеганых штанах, в башмаках на босу ногу и читал газету. Пелагея Исидоровна кончала топить печку.
— Что там брешут? — спросил Остап Григорьевич, сметая у порога снег с валенок и кивнув на газету.
— А я, сват, их брехни не читаю, — быстро сказал Кузьма Степанович и сдвинул очки на лоб. — «Голос Богодаровщины» как-то я поглядел, так вроде на меня целую свору кобелей напустили. Вроде обгавкали.
Он даже крякнул и поежился, вспоминая, как разозлило его беззастенчивое вранье газетки, которую издавали в Богодаровке гитлеровцы.
— Я, Григорьевич, старую нашу «Правду» перечитывал, — сказал он. — Теперь я в каждое слово вникаю. Думаю над тем, что оккупанты у нас отняли.
— У меня уже от этих думок голова распухла.
— Палажка, дай свату стул.
— Не беспокойтесь. Я вот с краешку тут сяду.
Остап Григорьевич сел на низенький стул и смахнул с багрового от мороза лица капельки талого снега.