Семья Тибо, том 2
Шрифт:
Немыслимая жара… Языки пламени, треск, смрад пожара… Острые иглы, лезвия терзают его ноги. Он задыхается, борется. Он делает нечеловеческие усилия, чтобы отодвинуться, чтобы выползти из пылающего костра. Невозможно. Его ноги припаяны к огню.
Два стальных когтя схватили его сзади за плечи, волочат его куда-то. Растерзанный, четвертованный, он вопит… Его тащат по гвоздям, его тело превратилось в лохмотья…
И вдруг весь этот кошмар тонет в сладостном покое. Мрак. Небытие…
LXXXV. Понедельник 10 августа. Отступление французских войск в Эльзасе
Голоса… Слова… Далекие, отгороженные густой войлочной завесой. Однако они упорно проникают в него… Кто-то говорит с ним. Мейнестрель?.. Мейнестрель зовет его… Он борется с собой, он делает мучительные усилия, чтобы вырваться из этого
– Кто вы? Француз? Швейцарец?
Невыносимая боль разрывает ему поясницу, ляжки, колени. Он прибит к земле железными гвоздями. Его рот – сплошная рана; распухший язык душит его. Не открывая глаз, он запрокидывает голову, чуть поворачивает ее вправо и влево, напрягает плечи, чтобы приподняться: невозможно. С подавленным стоном он падает на эти гвозди, буравящие ему спину. Отвратительный запах бензина, горелого сукна заполняет ноздри, горло. Изо рта течет слюна; и краешком губ, которые ему почти не удается открыть, он выбрасывает сгусток крови, плотный, как мякоть плода.
– Какой национальности? Вам было дано задание?
Голос жужжит в его ушах и насильно выводит из оцепенения. Его блуждающий взгляд выступает из темных глубин, скользит между веками, на мгновение вырывается на свет. Он видит вершину дерева, небо. Краги, белые от пыли… Красные штаны… Армия… Несколько французских пехотинцев наклоняются над ним. Они убили его, сейчас он умрет…
А как же листовки? Аэроплан?
Он слегка приподнимает голову. Через отверстие, образуемое расставленными ногами солдат, метрах в тридцати он видит аэроплан… Бесформенная груда обломков дымится на солнце, словно погасший костер: куча железного лома, откуда свешивается несколько обуглившихся тряпок. В стороне, глубоко вонзившись в землю, стоит в траве искромсанное крыло, одинокое, как огородное пугало… Листовки! Он умирает, не сбросив ни одной из них! Все пачки здесь, уничтоженные огнем, навеки погребенные под пеплом! И никто никогда, никогда больше… Он запрокидывает голову; его взгляд теряется в ясном небе. Мучительно жаль этих бумажек… Но он слишком страдает, все остальное не важно… Эти ожоги прогрызают ему ноги до мозга костей… Да, умереть! Скорей, скорей…
– Ну? Отвечайте! Вы француз? Что вы, черт побери, делали на этом аэроплане?
Голос совсем близкий, задыхающийся, громкий, но не грубый.
Жак снова открывает глаза. Еще молодое лицо, распухшее от усталости; голубые глаза за стеклами пенсне, козырек кепи с голубым верхом. Другие голоса раздаются вокруг, перебивают друг друга, снова затихают. "Говорю вам, он уже не в себе!" – "Дал ты знать капитану?" – "Господин лейтенант, может, при нем есть документы. Надо обыскать его…" – "Ему еще повезло: дешево отделался!" – "Сейчас придет врач: за ним побежал Паскен…"
Человек в пенсне опустился на одно колено. Его плохо выбритый подбородок и шея выступают из расстегнутого мундира; на груди перекрещиваются ремни, портупея.
– Ты не говоришь по-французски? Bist du Deutch? Verstehst du? [94]
Жесткие пальцы опускаются на разбитое плечо Жака. Он издает глухой стон. Лейтенант сейчас же отнимает руку.
– Вам больно? Хотите пить?
Жак опускает ресницы в знак подтверждения.
– Во всяком случае, он понимает по-французски, – бормочет офицер, поднимаясь с земли.
94
Ты немец? Понимаешь? (искаж. нем.).
– Господин лейтенант, я уверен, что это шпион…
Жак силится повернуть голову к этому крикливому голосу. В эту минуту несколько солдат отходят, и на земле, метрах в трех, становится видна какая-то темная масса, нечто без названия, обуглившееся, не имеющее ничего человеческого, кроме руки, скорчившейся в траве: вся рука, от плеча до кисти, а вместо кисти – черная птичья лапа, от которой Жак не может оторвать глаз: тонкие, нервные пальцы, растопыренные, наполовину скрюченные. Шум голосов вокруг Жака как будто затихает…
– Посмотрите, господин лейтенант, вот идет Паскен с врачом. Паскен видел все; он нес кофе охранению… он говорит, что аэроплан…
Голос отдаляется, отдаляется, поглощенный войлочной завесой. Вершина дерева на фоне неба задернулась туманом. И боль тоже отдаляется, медленно отдаляется, растворяясь в слабости, в тошноте… Листовки… Мейнестрель… Тоже умереть…
По велению чьей таинственной деспотической власти лежит он на дне
Пить… Несмотря на то, что он на солнце и весь в поту, у него озноб. Его зубы стучат о жесть. Рот – сплошная рана… Он жадно отпивает глоток и давится. Струйка воды стекает по подбородку. Он хочет поднять руку – руки в кандалах и привязаны ремнями к носилкам. Ему хотелось бы попить еще. Но рука, державшая кружку, отстранилась… И вдруг он вспоминает. Все! Листовки… Обуглившуюся кисть Мейнестреля, аэроплан, пылающий костер… Он закрывает глаза; их жжет солнце, пыль, пот, жгут слезы… Пить… Ему больно. Он равнодушен ко всему, кроме своей боли… Но гул голосов, раздающихся вокруг, заставляет его снова открыть глаза.
Вокруг пехотинцы; у всех расстегнутый ворот, голая шея, волосы слиплись от пота. Они ходят взад и вперед, разговаривают, окликают друг друга, кричат. Жак лежит на самой земле, на носилках, поставленных в траву у края дороги, где полно солдат. Скрипучие фуры, запряженные мулами, медленно проезжают мимо, не останавливаясь, поднимая густую пыль. В двух метрах, на обочине, жандармы стоя пьют по очереди, не прикладываясь губами, высоко поднимая блестящую солдатскую манерку. Винтовки, составленные в козлы, сложенные штабелями ранцы бесконечной линией вытянуты вдоль дороги. Солдаты, группами расположившись на откосе, беседуют, жестикулируют, курят. Самые измученные спят на солнцепеке, растянувшись на спине, заслонив рукой лицо. В канаве, совсем близко от Жака, сложив накрест руки, лежит молоденький солдатик; широко раскрытыми глазами он смотрит в небо и жует травинку. Пить, пить… Ему больно. У него болит все: рот, ноги, спина… Лихорадочная дрожь пробегает по его телу и каждый раз исторгает у Жака глухой стон. Однако это не та острая боль, которая раздирала его сразу после падения, после пожара. Очевидно, о нем позаботились, перевязали его раны. И вдруг одна мысль пронизывает его дремлющий мозг! Ему ампутировали ноги… Какое значение имеет это теперь?.. И все-таки мысль об ампутации не покидает его. Его ноги… Он больше не чувствует их… Ему хотелось бы знать… Затянутые ремни приковывают его к носилкам. Однако ему удается приподнять затылок; он успевает увидеть свои окровавленные руки и обе ноги, выступающие из обрезанных до половины штанин. Его ноги! Они целы… Но что с ними? Они забинтованы и от колен до лодыжек вложены в лубки: это дощечки, как видно, оторванные от какого-нибудь старого ящика, потому что на одной из фанерок еще видны черные буквы: "Осторожно! Стекло!" Обессилев, он снова откидывает голову.
Вокруг голоса, голоса… Люди, солдаты… Война… Солдаты разговаривают между собой: "Один драгун сказал, что полк стягивается туда…" – "Надо идти за колонной, и все тут. Разберешься на привале". – "А вы откуда идете?" – "Почем мы знаем названия мест? Оттуда… А вы?" – "Мы тоже. Мы, знаешь ли, всего навидались с пятницы!" – "Ого! А мы-то!" – "У нас, приятель, дело обстоит просто: после начала наступления – с пятницы, седьмого, это ведь три дня, так? – мы не спали и шести часов. Верно я говорю, Майяр? И нечего жрать. В субботу вечером нас немного покормили, ну а с тех пор, как отступаем в этой неразберихе, ничего, никаких припасов! Не случись нам поживиться у земляков…" Дальше другие, сердитые голоса: "Говорю тебе, что это еще не конец!" – "А я тебе говорю, что наше дело пропащее! Верно, Шабо? Пропащее! И если мы вздумаем снова наступать, то нам крышка…"