Семья Тибо, том 2
Шрифт:
13-е, вечер.
Дыхание сегодня затруднено. Однако удалось кончить выписки, которые я пошлю Доусону.
Перечел записи, они кажутся мне ценными. Даже очень ценными. Развитие болезни видно наглядно, как на графике. Все это составляет крайне важную документацию. Быть может, единственную в своем роде. Быть может, она получит признание, надолго станет основой научных исследований в этом направлении. Должен побороть искушение и не бросать этой работы. Должен вести ее до последней возможности, должен проанализировать случай до конца. Оставить после себя полное описание случая, почти еще не изученного.
В иные минуты эта мысль меня поддерживает. Иногда же я самым жалким образом взвинчиваю
1 час ночи.
Воспоминание. (Любопытно бывает прервать ход своих рассуждений, чтобы затем восстановить всю цепь ассоциаций, идя в обратном направлении по пути, проделанному мыслью, до отправной точки.)
Сегодня вечером, когда Людовик входил ко мне с подносом, крышечка солонки, очевидно, слабо завинченная, упала, со звоном ударившись о тарелку.
Я тогда это едва заметил. Но весь вечер, и во время процедур, и умываясь на ночь, и переписывая выдержки, я думал об Отце. Длинная цепь старых воспоминаний, – наши семейные молчаливые обеды на Университетской улице, мадемуазель де Вез, ее крохотные ручки на краю стола, наши воскресные завтраки в Мезон-Лаффите, широко открытое окно, залитый солнцем сад и т.д. Вспомнил все.
Почему? Сейчас понял – почему. Потому что звон фарфоровой крышечки напомнил мне (механически), как Отец, садясь за стол, тяжело опускался в кресло, а его пенсне, висящее на шнурке, стукалось о край тарелки с таким же характерным звяканьем.
Должен написать несколько слов об Отце для Жан-Поля. Никто никогда не расскажет ему о его деде с отцовской стороны.
Его никто не любил… Даже сыновья. Его трудно было любить. Я сам осуждал его очень сурово. Но всегда ли я был прав? Теперь мне кажется, что те черты, которые мешали его любить, были лишь оборотной стороной или, вернее, преувеличением каких-то нравственных свойств, каких-то суровых добродетелей. Не могу сказать, что его жизнь вызывала уважение; и, однако, если посмотреть под известным углом, вся она была посвящена добру, добру в его понимании этого слова. Его странности отвращали людей, а его добродетели не привлекали к нему ничьих симпатий. Его достоинства проявлялись в столь отталкивающих формах, что их чурались сильнее, чем самых ужасных пороков… Думаю, что он сознавал это и жестоко страдал от своего одиночества.
Как-нибудь, Жан-Поль, я наберусь сил и объясню тебе, что за человек был твой дед Тибо.
14 августа, утром.
Снова старый болтун Людовик. Сообщил, прикрывая огромной ладонью усы: "Уж верьте мне, господин доктор, лейтенант Дарро настоящий симулянт".
Я, конечно, не согласился. Людовик убежденно: "Что есть, то есть". И пояснил: когда Дарро жил во флигеле, он, Людовик, замечал, что Дарро, измеряя температуру, всегда "жулил", – прежде чем поставить градусник, он минут пятнадцать делал резкие движения, а когда записывал температуру, прибавлял себе на листке несколько десятых и т.д.
Я не согласен. Но… Я сам заметил кое-какие неблаговидные вещи. Например, в помещении для ингаляции. Небрежность Дарро во время процедур. Никогда не досиживает до конца, особенно если Бардо или Мазе чем-нибудь заняты. И вообще увиливает от всех процедур, которые проделывает без врачебного контроля, и т.д. Небрежность, тем более странная, что Дарро очень беспокоится о себе, часто советуется со мной, говорит о своем "безнадежно погибшем здоровье" и пр. (У Дарро нет серьезных нарушений, но у него скверно с бронхами, и улучшения пока не заметно.)
Перед вечером, в огороде.
Я люблю посидеть здесь на скамейке. Тенистая кипарисовая аллея. Плетеные изгороди. Длинные узкие грядки. Журчание нории. И суетня Пьера и Венсана с лейками в руках.
Упорно думаю о словах Людовика. Если верно, что Дарро симулянт, – дурно
Не так-то просто ответить. Как для кого! Для Людовика, у которого оба сына убиты на войне, это дурно, это даже преступление, вроде дезертирства, Он, конечно, считает, что Дарро надо предать суду. Для отца Дарро – это наверняка тоже преступление. (Я его немного знаю. Он несколько раз приезжал к сыну. Пастор из Авиньона. Старый пуританин, патриот. Уговорил младшего сына идти добровольцем.) Да, без сомнения, для отца Дарро это дурно. Ну, а для других? Ну, скажем, для Бардо? Он лечит Дарро в течение четырех месяцев, привязался к нему. Допустим, он заметит, как тот изощряется, – захочет ли он наказать за обман? Или посмотрит сквозь пальцы? Ну, а сам Дарро, если он действительно повинен в "жульничестве", – чувствует ли он, что это дурно?
Ну, а для меня? Это вопрос. Дурно ли это? Конечно, я не могу сказать, что это хорошо. Инстинктивное отвращение к окопавшимся в госпиталях, к таким, которые "умеют" не выздоравливать. Но я не решусь категорически утверждать: да, это дурно.
Странная вещь. Интересно было бы разобраться – хорошо или дурно?
Прежде всего установим: считаю ли я или не считаю Дарро способным играть комедию? Он по-прежнему мне симпатичен. Добрый, вдумчивый, неглупый мальчик и, несомненно, честный. Отношусь к нему с уважением, будь он даже "симулянт". Он не раз откровенно беседовал со мной. Об отце, о юношеских годах, о прямо-таки страшном сексуальном воспитании в протестантских семьях. О своей супружеской жизни. Однажды он рассказал мне, как в вечер мобилизации он проезжал через Лион вместе с женой. (Они ехали из Авиньона, где отдыхали. На следующий день на заре Дарро должен был явиться в свой резервный полк. С трудом они нашли комнату в каком-то подозрительном отеле. Город глухо шумел, наполнялся военной сутолокой. Помню, каким тоном он рассказывал: "Тереза дрожала от страха, она крепко сжала зубы, чтобы не разреветься. Всю ночь я пролежал в ее объятиях; и рыдал, как мальчишка. Никогда не забуду этого… Она не могла говорить и только тихонько гладила мне волосы. А по мостовой всю ночь тянулась без конца артиллерия, все кругом грохотало, как в аду".)
Может быть, и симулянт – сейчас. Но не трус. Три с половиной года в пехотных частях, два ранения, три упоминания в приказе по армии и, наконец, отравление газом на О-де-Мез. Женился за полгода до войны. Ребенок. У жены хрупкое здоровье. Состояния никакого. Скверная службишка по министерству просвещения в Марселе. В феврале был отравлен газами, легко. Сначала лечился в Труа, и его жена (деталь, по-моему, немаловажная) поселилась там же; они снова были вместе, целый долгий месяц. Потом его послали сюда, за тысячу километров от войны. Ему вернули голубое небо, солнце, беспечную жизнь… Я так ясно представляю себе, что должно было происходить в нем!.. Если он даже решил прибегнуть к любым мерам, лишь бы затянуть выздоровление, продлить свою болезнь как можно дольше, – а ведь мир, быть может, уже не за горами, ему, выросшему в старой протестантской семье, это, должно быть, далось нелегко, не без внутренней борьбы. И если он все же решил спастись любой ценой, рискуя даже ухудшить свое здоровье, пренебрегая лечением, – хорошо ли это? Или дурно?
Что ответить?
Нет, если он и решился на это, я не хочу лишать его своего уважения.
Полночь.
Бессонница, бессонница. В такие черные часы бесконечные размышления. Какой-то инстинкт самосохранения помогает мне всякий раз при малейшей возможности отвлекать мысли от себя самого, от "призраков".
Эта история с Дарро все же довольно важна. Я подразумеваю – важна для меня, важна потому, что она поднимает множество моих проблем.
Замечу попутно: я не верю больше в ответственность.