Сентябрь – это навсегда (сборник)
Шрифт:
Он поднял взгляд – тяжелый, горестно–гневный, поморщился, будто жена сказала несусветную глупость. Губы у Лахтина задрожали – вот–вот заплачет.
— Иди в кабинет, прошу тебя, – горячо зашептала Тамара. – Пощади нашу Оленьку. Ты же знаешь ее нервы… Через два дня экзамен, а там аттестат. Ее нельзя сейчас травмировать… Приляг, Сережа, поплачь… Тебе надо все решить, обдумать…
Он лег. Послушно выпил валерьянку, которую принесла жена. Однако никакого облегчения не почувствовал. Сердце по–прежнему жгла боль, десятки провинностей вырастали до размеров горных вершин, грозились раздавить. Но больше всего его приводила в ужас необходимость выбора. Впрочем, о каком выборе может идти речь?! И все же… Да, он презирает меркантильность Тамары, однако завтрашняя защита его докторской диссертации, увы, тоже факт. И факт трудный.
— Понесли! – твердо сказал Захар мужикам. – Ночью только сволочей закапывают. Нельзя больше его ждать…
Они подняли гроб на плечи.
«До чего легонькая, – подумал Захар, поглядывая сбоку на спокойное лицо Жени. – Иссушила тебя жизнь, а когда – неясно. А ведь такой славной была. И в молодости, и даже когда Сережку женила… Правда, после этого уже лет двадцать прошло. Эх, Женька, Женька. Глупая твоя голова. Наши это годы были, наши, а ты этого так и не поняла. Теперь поздно переиначивать, а все же не стоил твой оболтус того, чтобы жизнь себе из-за него ломать. Вон даже на похороны не приехал, сынок называется…»
Захару показалось, что голова покойной качнулась, будто Женя хотела возразить, но не смогла. Он испуганно прервал мысленный разговор, поднял край гроба повыше.
Что он суется не в свое дело! Может, самолет опоздал или из-за дождя и вовсе полет отменили. А может, Сергей болен. Да так, что в дорогу не выберешься – всякое бывает. Дорога сюда неблизкая: почти тысяча километров до города да от города все шестьдесят. И хотя бы по шоссе, а то все проселками. Тоже можно застрять…
Захар на ходу поправил цветок, который все скатывался с подушки и закрывал от него лицо Евгении. Обугленное смертью, родное и уже незнакомое.
Захар то ли вздохнул, то ли застонал. Многое он на свете понимает, а вот почему их судьба развела? Кто тому виной? Наверное, все-таки он. Поехал на те чертовы годичные курсы, а Женька назло ему–замуж вышла. За Тимофея Лахтина, агронома из соседнего села. Он тоже психанул: за три дня уговорил, уломал соседскую Настю, тихую, хозяйскую девушку, косой своей еще тогда Настя славилась. Расплел он ей косу, да деток не пошло, а через два года грянула война. В один день они с Тимофеем на фронт уходили. Стоял он с Настеной возле сельсовета, а сам Женю высматривал. И высмотрел. Аж в груди у него заболело от ее взгляда. Не подошла, постеснялась. Слушала своего агронома, кивала, прощаясь с ним, будто чувствовала, что не вернется Тимофей с войны. А ему тем единственным взглядом сказала, что любит по–прежнему, приказала, чтобы выжил и вернулся. Он выжил и вернулся. Правда, после ранения, комиссованный подчистую – при освобождении Киева ему прострелили легкое. Он первым из фронтовиков вернулся в Гончаровку – с двумя орденами и пустым вещмешком. Через месяц, как ни упирался, бабы избрали его председателем колхоза, и начал он как мог восстанавливать порушенное хозяйство, а там подоспело время сеять, и он сутками месил знаменитую гончаровскую глину, пропадал то в поле, то в районе… Как-то ему сказали, что Женя Лахтина заболела. Поздно вечером, возвращаясь с работы, он постучал в ее хату. Никто не отозвался. Он вошел в темные сени, нащупал клямку двери и, распахнув ее, встревоженно бросил, в темноту: «Ты дома, Женя? Отзовись». Из угла, где – он помнил – еще до войны стояла кровать, послышался то ли шепот, то ли стон. Он пошел на звук, выставив, как слепой, вперед руки, опрокинул по дороге табурет и с одной горячечной мыслью: «Помирает!» – стал искать Женю, но она нашла его первая – горячая, влажная, слабая. – «Ты вся горишь, – испуганно пробормотал он. Простудилась?» Женя тихо и счастливо засмеялась. Привстав с подушки, она обвила его шею руками, с каким-то отчаянием и неженской силой повлекла к себе, повторяя, как безумная, одно только слово: «Родненький…» Потом, задыхаясь и лихорадочно целуя его, попросила–открыть окно. И еще попросила: «Говори. Все, что хочешь, говори. На всю жизнь хочу тебя наслушаться…» У него, помнится, кружилась голова, все казалось нереальным: холодная ночь за окном, полная луна, застрявшая в кустах сирени…
Захар качнул головой, отгоняя воспоминания.
Они вышли уже на взгорок, и надо было смотреть под ноги, чтобы не поскользнуться в этой проклятой глине. Впереди за редкими кладбищенскими крестами замаячила фигура Хитрого Мыколы, который то ли стерег свою яму, то ли хотел прийти на поминки.
«Не скажешь, – мысленно упрекнул Захар Евгению, глядя на ее спокойное лицо. – Тогда не сказала, в сорок четвертом, а теперь и подавно…»
Странно тогда все получилось, непонятно.
Уже отсеялись, сады отцвели. А тут по селу новость: оказывается, по пути в часть Тимофей к Евгении заезжал. Всего на одну ночь. Поговорили, позавидовали ей солдатки, да и затихло.
А к осени вдруг расцвела Евгения, будто цветок. Округлилась, а живот сквозь все пышные сарафаны пробился и закрасовался, заважничал – ну настоящий тебе староста–арбуз на баштане. Не удержался Захар при встрече, спросил: «Кого ждешь, Женя, хлопчика или девочку?» Сам же взгляд ее ловил, тайну хотел выведать. Засмеялась Женя: «Ой, Захар… Все равно одной грудью кормить… Я и вам с Настеной того же желаю». Заступил он ей тогда дорогу, спросил, не скрывая муки своей: «Скажи правду, Женя… Я людей выспрашивал – никто не видел весной Тимофея… Скажи, чье дитя будет?» «Я Тимофея видела, – твердо ответила Женя. – Понял?! В этом деле третий лишний, Захарушка». И ушла, не рассеяв его сомнений, но закрыв ему накрепко рот – и тоном своим, и насмешкой, а больше всего упоминанием о Насте…
Тимофей так и не вернулся с войны. Женя говорила потом, что дослужился он до капитана, был много раз награжден за храбрость и сложил голову уже под Берлином. Сережа их рос застенчивым и молчаливым, много читал и до того был научен матерью чтить память отца, что, когда Захар через год после смерти Насти попробовал посвататься к Жене, весь в слезах убежал из хаты, пригрозив, что скорее утопится, чем будет жить у «дядьки Захара».
…Гроб поставили на две табуретки. К Захару подошел председатель сельсовета Кузьма Сорока, кашлянул в кулак:
— Может, ты, Захар Степанович, слово скажешь? Тебе сподручнее – ты и председателем после войны был, да и соседи все-таки…
— Что говорить, – вздохнул Захар и посмотрел на вечернюю Гончаровку: не видать ли где машины, может, успеет Сергей попрощаться с матерью. Нет, не видеть…
Поразмыслив, Лахтин, покачиваясь, двинулся вдоль берега. К лагерю! Хватит ему на сегодня приключений.
Он шел эдак полчаса и вдруг провалился по грудь. Ил под ногами продолжал расползаться, и Лахтин инстинктивно рванулся к берегу. В следующий миг он понял свою ошибку – торфяная топь образовалась именно у берега, надо повернуть назад, к песчаной косе, по которой они бродили; Он заработал ногами, но даже зыбкого дна уже не было.
— Помогите! – крикнул он срывающимся голосом, чувствуя, как бурно испаряется его пьяная дурь, а на ее место ледяной струйкой вливается страх. Лес на берегу стоял совершенно незнакомый: гоняясь за рыбой, они, видно, порядочно прошли.
«Меня не услышат! – ужаснулся Лахтин, подрабатывая ногами, будто он бежал на месте. – Рядом никого. Голос потеряется в камышах… Господи! Только не это! Погибнуть здесь, в этой черной жиже?! Только не это!»
Он опять рванулся – теперь в противоположную сторону. Подгребал руками, извивался всем телом, однако продвинулся всего лишь на каких-нибудь полметра.
«Надо отдохнуть, – лихорадочно подумал Лахтин. – Если экономить силы, можно долго продержаться… Главное – не паниковать и беречь силы. Меня почти не засасывает. Хороший пловец из этой хляби легко бы выбрался. А тут трепыхаешься, как муха в варенье…»
Он на время затих.
И тут из сумрачной жижи глянуло на него знакомое лицо. Черное, однако не негроидного типа, с какими-то пронзительно–нахальными глазами. Поразили Лахтина и очки знакомого незнакомца – в белой, как бы раскаленной оправе резко контрастирующие с его гуталиновым лицом.