Серафим Ежиков
Шрифт:
Архип не сразу ответил. Он сначала встал, степенно помолился, поблагодарил «за чай, за сахар» и, уж выходя из комнаты, небрежно проронил:
– Уж как ты там хошь, Миколаич, а земле тоже вертеться не приходится. Это уж прямо надо сказать. Это ведь, паря, не веретено!..
Впрочем, Архип не придавал, по-видимому, особого значения солнечной системе, ибо разговор о ней поддерживал вяло. Далеко не с таким интересом, как вопрос о «братьх» и «енаральстве».
– Видите, видите! – возмущался Серафим Николаич неуважением Архипа к авторитету «Коперников, Галилеев и Ньютонов».
По уходе Архипа и после того как Ежиков почти совершенно уже успокоился, я полюбопытствовал узнать, в чем же видит он raison detre своего проживания в деревне, если деревня эта остается совершенно чужда ему, как вместилищу «драгоценных знаний».
– Как бы вам сказать… – ответил он, – как ни грустно
Ежиков замолчал и долго рассматривал своими близорукими глазами пробу чайной ложечки, но вдруг порывисто бросил эту ложечку и снова заговорил:
– Да и куда идти нам, если не в деревню?.. Чем лечить нам нашу «больную совесть», – ибо, что ни говори, а совесть-то у нас больная… Я не знаю, знаете ли… Ужели гнездышки сооружать наподобие Молотова?{6} Или в лямку к кулаку идти – к железнодорожнику, фабриканту, крупному землевладельцу?.. И я даже недоумеваю… служить ли вы нас по акцизу пошлете или толочь воду в качестве «господина товарища прокурора»?.. Или не земцем ли, скажете, подвизаться?.. (Ежиков иронически скривил губы)…на побегушках у его превосходительства. Да и помимо побегушек – случалось ли вам бывать в уездных земских собраниях? Случалось? Ну, не казалось ли вам, что собрания эти подобны столпотворению вавилонскому: дворяне по-английски «чешут» (как говорит Архип), купцы – по-китайскому, а мужики в свою очередь по-зеландски норовят… Впрочем, мужички-то большею частью знаки вопрошения изображают… Ну да, так вот видите, и земцем как-то как будто совестно… О, я не говорю… я не гоню так-таки непременно всех в деревню… я только уверяю, что нужнее-то всего мы именно в деревне, и там, только там, наше настоящее место! То есть оно, видите, ступай, пожалуй, и в земцы, но уж не ломай из себя Гамбетт микроскопических, а смирись и приникни к самой черной, к самой что ни на есть низменной земле, и тогда, пожалуй, будет благо…
– Все это так, милейший Серафим Николаич, – возразил я, – и ваша подъяремная работа «капли» действительно заслуживает всяческого уважения, но вот вопрос: урядники-то?
– Что ж урядники, – задумчиво произнес Ежиков, – ведь, ежели по совести-то говорить, основ-то мы не колеблем… А потому я, знаете ли, думаю: что ж урядники… – Он замолчал и поникнул головою, но вдруг взглянул на меня и рассмеялся: – А ко мне уж наведывался, знаете, какой-то отставной юнкер Палкин, – сказал он, – и даже Милля{7} у меня проштудировал!.. Прямо так-таки во всей сбруе вломился и первым долгом за Милля… Боже, каких трудов стоило ему выговорить: «У-ти-ли-та-риа-низм»!
– Ну и что же?
– Заподозрил! – смеясь, ответил Ежиков.
– Ну, и подлежащим порядком?
– О да: к господину становому приставу.
– А господин становой пристав?
– К господину начальнику уезда.
– А господин начальник уезда?
– Оказался знающим грамоту.
– Стало быть, «ослобонили» Милля?
– О нет – отобрали.
– Как же это? – удивился я.
– Нашли, видите, неуместным сочинение «господина Милля» в библиотеке сельского учителя и порекомендовали «вместо неуместных господ Миллей» поревностней штудировать «Золотую грамоту» господина Ливанова{8}.
– Как? эту… «Золотую грамоту»?
– Эту… «Золотую грамоту».
– Ну, а Палкину что?
– Ему за усердие, знаете, три рубля… впрочем, без пропечатания в «Губернских ведомостях». Но, видите, надо оправдать их, – голое невежество, знаете… и притом ужасно изломаны они!.. О, ужасно изломаны! Впрочем, Палкин исчез-таки. Вздумал он, знаете, на престольном празднике «устав о предупреждении и пресечении»{9} пропагандировать, ну, и само собою, во всеоружии: с шашкой и револьвером. Ну и, разумеется, сломал голову.
– Тоже «без пропечатания»? – засмеялся я.
– О да, разумеется!.. И вообразите, только «отставлен»!.. Ну, что толковать об этой мерзости! Все это, знаете, и смешно и возмутительно… Серафим Николаич с пренебрежением махнул рукой.
Но спустя четверть часа он снова возвратился к этой теме, и на этот раз уже не со смехом, а с сокрушением.
– Да, это чрезвычайно важно, – сказал он, – и знаете ли, какая великая, непростительная ошибка будет все это…
– Что? – спросил я, не совсем поняв Ежикова.
– Все это… – рассеянно ответил он. – Я не знаю, но сколько муки и горя натворит все это… Заслонить деревню от струи, которая в сущности-то и неудержима, оградить деревню от простых, добросовестных работников, о, это великая ошибка!.. И, знаете ли, куда бросится эта стремительная «живая» струя, если загородить ей доступ в деревню, если не дать ей возможности сослужить немудрую службу в деревне, – службу в качестве пионеров цивилизации, настоящей, неподдельной цивилизации, и во всяком случае не той, про которую говорил Потугин…{10} О, я не знаю, но я мучительно чувствую эту новую дорогу… Мрак и кровь, гибель и мука нестерпимая… Ужасно, ужасно!.. И что всего хуже – ведь и некуда больше… По совести, некуда!.. Знаете, сказка есть такая, самая простая, мужицкая сказка… И вот в сказке-то этой едет по дороге богатырь… Едет он, видите ли, и достигает перекрестка. На перекрестке столб и надпись: «Поедешь направо тебе смерть, поедешь налево – коню смерть…» А в коне-то, между прочим, и вся суть!.. Так, знаете ли, вот наподобие богатыря этого мне и поколение наше представляется…
Он оперся пылающим лбом на руку и с печалью задумался.
– И вот еще вы заметьте, – вдруг прервал он молчание и снова с какою-то злобой рассмеялся, – курьез заметьте: целое поколение насильно поделать романтиками, насильно поставить идеалом этому поколению апофеоз «марсельезы» (есть такая картинка романтика Дорэ{11}), вытравлять урядником скромный и серенький идеал «капли, долбящей камень», – чем не курьез и чем не смех?.. О, я не знаю, как все это… – Он внезапно остановился, помолчал и уже в совершенно ином, бодром тоне добавил: – Но будем надеяться и не покладать рук!
– Будем долбить камень? – сказал я.
– Будем долбить камень, пока нам позволят, – твердо ответил Серафим Николаич.
– А не позволят?
– Тогда… тогда разобьем головы наши об этот камень.
– Ради того, что с Архипом спорить об «лунках» стало невозможным?
– Ради того внутри и ради «конечных» идеалов снаружи.
– На что же двойственность-то, этого я не пойму?
– О, нет двойственности! Совсем нет… Но, видите ли, это я вам говорю так ясно и так… ну, правдиво. Большинство этого вам не скажет… О, ни за что не скажет!.. Большинство поставит вам такую веху, до которой пожалуй что и в тысячу лет не доберешься. Оно дорого ценит свои головы, и это понятно, – но в душе, но сердцем своим, «нутром», как выразился бы Архип, именно о «лунках» оно только и хлопочет… И ничем вы меня не разуверите в противном… О, ничем не разуверите!