Серапионовы братья. 1921: альманах
Шрифт:
Я с трудом достал лодку, отчалил не от пристани, а от болота и поехал в Херсон.
К вечеру Алешки были заняты разъездом белых. Если бы кто-нибудь подумал о том, как развалился красный фронт на Перекопе и как внезапно врангелевцы растеклись по степи, — то было бы ему трудно понять что-нибудь… Никто ничего не думал.
Город был уверен, что будет взят, войск не было. Объявили мобилизацию профсоюзов.
Меньшевики и эсеры объявили партийную мобилизацию. Я встретился со старыми товарищами по первому Петроградскому Совету. Собралось нас человек пятнадцать — из них ни одного рабочего… Эсеров
Ехали, ехали — степь!.. Пустота. По дороге встречали огромные телеги, полные евреями, уходящими от погрома в еврейскую земледельческую колонию Львово.
Нигде не чувствуется война… Войск не видно… мосты не охраняются… Пустота!
Приехали в деревню Тегинку и стали здесь по хатам.
Деревня большая, улица широкая… Когда вечером ротный командир катается на бричке тройкой, то, расскакавшись, лошади могут повернуть на улице некрутой дугой и снова скакать назад.
Перед нашей деревней развалины турецкой крепости. На полуострове стоит крепость, а за рекой другая большая деревня Казачьи Лагеря — «белая» деревня, то есть — белые в ней стоят. И церковь белая, и хаты. И у нас тоже белая церковь и белые хаты.
Пустота… Каменные бабы у церкви, распаханные курганы в степи… Зной… У реки — прохлада…
Не чувствуется война — тихо и пусто, пусто… В пустоте бьет наша пушка по белому берегу… Главные действия ожидаются правей, в Каховке…
Пустота и в поле, нет никого… Нет в поле людей, и не на чем им в поле работать: мы забрали всех лошадей…
С того берега ночью пришли белые: крестьяне их переправили верстах в двух от деревни и подводы приготовили…
Белые вошли в деревню с двух сторон. Наши (наши, наши) спали по хатам… Проснулись, стали стрелять, и те стреляли… Потом оказалось, что белые стреляли друг в друга — уж больно хитро подошли. Постреляли и ушли за реку.
Ни по климату, ни по народонаселению белый берег не отличался от красного… Просто река как река, и два берега у нее: левый и правый.
Крестьяне перевезли на наш берег белых, потому что они нас не любили. Мы занимали их избы, ели их хлеб. И вообще — зачем нужны крестьянину эти войска, которые проходят через его деревню, как ветер сквозь рожь?
Пожде, из теплушки, когда ехал раненым, я видел крестьянское восстание…
Из деревни стреляли, кажется, по поезду, потому что звенели телеграфные провода там, где не были повалены столбы. Из вагона было видно, как наступают правильным полукольцом на деревню солдаты, прячась за снопы…
Фронт редкий, поле широкое, пустое, и казалось, что идти им так через всю Украйну — редкой железной граблей по воде…
Нас было мало — «батальон», в батальоне человек полтораста и два пулемета, винтовки не у всех… Пушка стреляла автономно, сама по себе…
Охраняли мы берег верст на двадцать пять — тридцать.
Ночью ходил в разведку… Тонули на реке в дырявой лодке… Потом попали на плавне в молчаливое стадо коров, которые белели во тьме, как фигуры херсонских дам вечером на главной улице.
Сапог нет, деревянные сандалии, нога скользит в них от росы… Снял — больно… Зашли далеко… у
Запутались, не нашли неприятеля. Потом потеряли друг друга… Темно, «ау» кричать нельзя… Натыкаешься на теплых приятных коров. Земля сырая… тростник, подрубленный местами на топливо, остер, как битые бутылки.
Выбрались на берег. Кого-то нет… Считали. Двух нет, ждали их до утра, искали… Обратно, по розовой уже воде… Дул ветер. Теплый.
Двое отставших приплыли на другой день на связках камыша.
Стояли мирно. Наша компания тосковала. Книг нет. Народ молодой, попались больше студенты-первокурсники… Один только был старый еврей-меньшевик, он все хотел уйти к коммунистам, но решил все же мобилизацию отбыть с нами.
Когда потом пришлось брать Казачьи Лагеря, он шел и в окопе сидел, только нервничал ночью ужасно и все бегал будить товарищей — казалось ему, что все спят…
Солдаты все больше петербургские… Разговор про Петербург… вспоминают, обратно хотят… Вечером поют на мотив «Спаси, Господи» — «Варяга». Много военнопленных же были и в Венгрии, и в Германии, и в Сербии даже, но все так же вечером поют «Варяга». Коммунистов почти нет. И среди мобилизованных их почти не видать… Которые есть — те жмутся в кучку.
Чепуха — чувствуешь себя в дырке от бублика, а где бублик — не знаешь!
Меня вызвали в Херсон формировать подрывной отряд. Поехал вместе с арестованными. Ехало нас четверо: толстый большой человек — начальник здешней милиции, арестованный за то, что у него при обыске нашли ковры, граммофон и двадцать пять фунтов иголок, а обыскали его потому, что оказался он бывшим полицейским. Вообще, его арестовали. Когда его увозили, плакали над ним отец и мать, как над мертвым, а брат его приходил и говорил все что-то нашему командиру, стараясь отчетливо шевелить белыми губами. Второй арестованный был мальчик-дезертир, вернее — задержавшийся в отпуске сверх срока. Конвойный — один, с винтовкой, а мне шомпол дал, чтобы и я охранял.
А одет я был в парусинное пальто сильно в талью, в парусинную шляпу с полями (в деревне ее называли шляпкой), и вид мой запомнился кругом верст на двадцать (сам слыхал, как рассказывали обо мне), и вид мой еще больше увеличил тягостное недоумение деревни перед городом.
Конвойный утешал арестованного, а когда тот отворачивался, подмигивал мне на мушку винтовки, дескать, «расстреляют его». Сидел этот толстый человек (арестованный) на телеге и говорил благоразумные слова о том, что его напрасно, напрасно арестовали, и обидеться старался, и был испуган, а — не бежал.
А я не понимал, почему он не отнимет от маленького конвойного ружья и не убежит от нас к белым или просто в степь?..
Недоуменное дело. Пустота.
Приехал в Херсон. Потолкался в штабе. Очевидно, боялись отхода, и подрывники нужны были для отступления.
Приехал тоже вызванный с фронта эсер Миткевич, который прежде был саперным офицером, и мы вместе стали собирать отряд.
Стояли мы за городом, в старой крепости. Учение производили во рву. Собрали маленькую горсточку солдат и начали их обучать.