Серапионовы братья. 1921: альманах
Шрифт:
И мне он нравился, знал я, что он резал поезда с беженцами в повстанье, рассказал мне, как целый поезд вырезал, «одну жидовку пудов в десять живой оставил: уж очень толстая».
И про себя говорил (мы долго еще с ним пробыли, и эвакуировали нас из города в город вместе). Так он говорил: «И я кулачок… я с братом и отцом хутор имею, все хозяйство сам завел, сад у меня какой, хлеба у меня сколько, все своими руками сделал, приезжай ко мне, профессор (профессором он меня сам сделал от восторга, что поправляется), приезжай — как кормить буду!..»
Люблю
И лошадей каторжников на тротуарах, и людей плохих и диких, но любящих в трубы трубить безначальную защиту города.
Только воет она уж очень страшно.
29 мая 1921 года
МИХАИЛ ЗОЩЕНКО
ЛЮБОВЬ
Разбогател, видно, Гришка Ловцов. Пять лет в Питере не был — мотался бог весть где, на шестой приехал — с вокзала за ним две тележки добра везли.
Дивятся люди на Косой улице:
— Гришка-то футы-нуты… Вот так Гришка.
А Григорь Палыч знай помалкивает. Ходит около тележки, разгружает добро, каблучками постукивает.
В комнату вошел Гришка — фуражки не снял, только сдвинул на широкий затылок, аж всю бритую шею закрыл. Дым под образа колечком пустил.
— Здравствуйте, — говорит, — мамаша. Приехал я.
Испугалась старуха.
— Да ты ли, Гришенька?
Заплакала.
— Прости, Гришенька, попутал поп — нечистая жила… Панихидку уж по тебе у Микол-угодника…
Усмехнулся Гришка.
— Ничего, мамаша. И плакать нечего.
Смешно старухе стало — мамашей величает. Да не рассмеялася. Взглянула кривым глазом на сына и обмерла. Будто и не Гришка. Да и впрямь, может, не Гришка. Чудно.
А Гришка у окна за столом пальцами поигрывает. На большом пальчике колечко с камушком, а за рукавом браслет, цепное золото.
Испугалась старуха снова.
— Да что ты, Гришенька, одет-то как. Нынче барская-то жизнь кончилась.
Подмигнул старухе Гришка.
— Эх, мать! Знаю, что кончилась. Может, я и приканчивал. Да не в этом штука. Барская жизнь кончилась — новая началась. Поживем, мамаша, в Питере-то. Два мильона у нас царскими.
Заплакала старуха — выжила из ума. Завозился Гришка у желтого сундучка.
А под вечер Гришкины товарищи пришли. Очень напакостили на полу и ковровую
Гришке наплевать, а старуха вот убирай за ними, за стервецами.
Да и не убрать — гульба пошла.
В пьяном виде Гришка поносно бранил французов.
— Сволочи они, мамаша, — кричал он старухе в другую комнату, — заелись прихвостни!
Старуха тихонько охала. Посмотрит, ох посмотрит старуха ночью родимую точечку на правом Гришкином плече.
Но до утра гуляли гости и бранились яростно, играя в очко гнутыми картами. А под утро снова пили.
Гришка в фуражке, а под фуражкой веером тысячные билеты, хмельной и красивый плясал чудные танцы.
— Эх! Эх! Не тот Питер, не тот. Негде разгуляться молодчикам!
Гуляет Косая улица!
Две недели живет Гришка в городе. Сыт, пьян, и нос в табаке.
Ух, и славный же парень Гришка, черт побери его душу! Широкий парень!
То у Гришки соберутся, пьют-едят, то Гришка к кому ни на есть на пирог белый. И каждый раз, каждый обхаживает ласково.
А то и к «Воробью» вечером. Не тот Питер, а есть еще где погулять-покуражиться. Важное место — «Воробей». А почему «Воробей»? Издавна повелось такое название.
Дом как дом, с мезонином и палисадничком. Днем старуха шебуршит горшками, стряпает. Больше никого и не видать.
А вечером — кабаре.
Денежки припасай, и все будет. Денежки только припасай.
На ночь полторы косых — отдай не горюй — любая девочка!
Два раза гулял Гришка у «Воробья» — текли денежки. На третий поганый случай вышел.
Побили матроса за контрреволюцию.
Грозил матрос донести. Хвалился знакомством под шпилём. Что-то будет. А сам виноват.
Сидит в безбелье у Катюшки. Куражится.
— Я, — говорит, — не я. На все теперь очень плюю. Это на политику то есть. Людям жить нужно по своей природе, а революция эта — пропадай пропадом — заела молодость!
А Гришка рядом у Настеньки.
— Нравишься, — говорит, — ты, Настенька, мне. Очень ты личностью похожа на любимую особочку.
А тут, значит, матрос со словами.
Гришка туда.
— Это, — говорит, — что за контрреволюция? Эй, клеш, выходи.
А клеш измывается, шиш показывает. Обиделся Гришка.
— Ты про революцию неуважительно? А? А французы, по-твоему, что? Может, ты и французскому капиталу сочувствуешь… Что французы, спрашиваю?
— Что ж, французы народ деликатный…
Гришка и в раж вошел.
— Ах ты, волчья сыть, белогвардейщина.
Ударил матроса.
А тут ребята с Косой улицы случились.
— Бей, — кричат, — его, клешника!
И брюки казенные на нехорошем месте поизорвали.
Поганое дело вышло. Гришка и ночевать не остался — домой пошел.
А утром к нему Иван Трофимыч жалует.
— Ты что ж это, Гриша? Партею похабишь выходками. Дисциплину забыл?
А Гришка ему такое:
— А ты, Иван Трофимыч, про французскую коммуну-революцию читал?