Серапионовы братья. 1921: альманах
Шрифт:
— Видите, вон кубиками плита наложена. Это ведь тоже наше было. У нас ведь еще каменоломни были. И туда вон, дальше, тоже наши.
Все угомонилось. Стрижи, и те не чиркают по воде острым крылом, только шмель гудит где-то наверху, в татарке, да солнце — вечный трудолюб — старательно заботится о всем сущем.
Пушкову кажется, что от тепла Тая стала совсем сквозной и вот-вот сейчас упорхнет к небу, и не будут уж больше его дразнить алые огоньки на ее груди… разом вспыхнут и пропадут обе нежные лампадки.
— Ах, Таичка, бантики эти ваши майские — справа и слева, пупочки эти… А что касательно политики,
Придвинулся ближе к Тае, да так, что заскрипел от боли челнок, решительно взял ее, легкую, всю меж своими широкими ладонями, приподнял и, тихо опуская к себе на колени, пчелой приник к теплому розовому ушку у душмяных пахучих кос, как к ароматной розовой кашке.
Вдоль по набережному верху, тормоша солнечную тишь, прошершавил старый бабий голос:
— Таинька? Ау, ба-арышня?
Тая вмиг с коленок, оправляет барежевое свое платьице, примятые Пушковым затейливые оборочки; на щеках у нее проросли алые маки. Пробежала-продразнила белой туфелькой.
— До свидания, Тимофей Потапыч!
Не успел он к ней рук протянуть, как она уж взобралась по щербатому каменистому обрыву, вроссыпь кинув оттуда горсть звонких стеклышек:
— До свида-ания. Ау, Фимушка, и-иду!
Пушков жмурится на руки и не верит: неужели в них он так невежливо держал эту необыкновенную…
И пока брел к дому мимо острога, разукрашенного на воротах по случаю праздника красной вывеской: «Мы пришли к новой жизни!» — пока брел, все смотрел, удивляясь, на твердые свои ладони: может ли такое быть чудо? И дороги не видел… справа и слева красные бантики плясали в глазах настойчивую камаринскую. Страшно хотелось неиспытанного и непохожего, около чего раньше ходил, да только облизывался, а нынче доступное и близкое: тоненькая пазовская дочка, умеющая даже по-французскому, с кубоватыми придаными сундуками. О чуде думалось совдепскому председателю…
А дома ждала-дожидалась законного своего крепкая натужистая Полага, опорожнив в ожидании уже четыре чашки мятного отвару вместо чая.
Только дверь открыл он — Полага ему навстречу, потная и душистая.
— Проведать приехала, Тимоша.
— Знаю, каурку видел у колоды, опоите кобылку…
— С праздником!
— А тебе какой праздник? Иль работы нет?
— Управляемся помаленьку… Вот приехал бы на озимя взглянуть, ровно бархатные…
— Бархатные. Зачем приехала?
— Проведать; на деревню ты ни ногой, людей совестно.
— Что я тебе, яйца высиживать буду…
— Трудно мне одной с крестьянством.
— Мне еще тяжелее, да молчу.
— Двор исправить тоже надобно.
— Солдат пришлю.
— А сам-то…
— Сам-то, сам-то; говорю, некогда…
Вечером долго пили чай со сдобными оладьями, и будто чаем смыло на душе тоску. Пушков подробно расспрашивал Полагу о хозяйстве, но когда полегли спать, снова — как на грех — не от жаркого ли пуховика разметались женины мысли —
что разлюбил, поди… да в Божье наказание деток нет, и что она здоровая, и может… и даже люди на посмех барыней ее величают, совдепской женой… и надо, мол, его, как скотину, палкой на деревню загонять… и хорошо бы, ежели бы должность свою он бросил совсем, а на деревне был первым хозяином… пошли бы ребятки, и горе бы рукой сняло… а нынче на отцовской
— Я этому вшивому угоднику башку сворочу. Ты мне о причинах не говори; и в отце я не причина, сам твой отец виноват, смутьянил; а на мне, можно сказать, большая присяга — не могу я дело бросить.
— Крестьянствовать стал бы…
— Не перекоряйся, говорю тебе, Полага. Не всем землю ковырять. Не хочу и нельзя, чего там. Такой мой жребий.
— Поцелуй меня, Тимоша.
Обнял Пушков жену, заиграло в руках пышное, натужистое, сильное; так вот добрая пахоть по вешнему пару ждет вострой сохи и секунчиков-лемехов; а в глазах у него нарочно будто прорезались красные бантики и тоненькая зефирная Тайка, чей каждый пальчик знает свою особую ласку. Но что до того, до этих хитростей, ежели здесь такая вешняя благодать, и пристало ли ему желать тонкостей… Нет… Вон она, та белая круглая береза, что о прошлой весне благословила его и Полагу, и Полага, огневая девка, разожглась янтарем-смолкою и миловала, и нежила Тимошу так, как не нежить пазовской барышне. И сейчас распахнулась Полага, покорная и сильная, приголубит сейчас его полевым раздольем, обоймет-задушит хвойным чернолесьем. Ну-ка жги…
— Кабы в деревню…
— Да не в ей, ясочка моя, дело. Не лежит к ей мое сердце. Господи, да и тебя здесь устрою, пеки мужу подовые пирожки.
И час-другой утешалися, пока не источились ласки и не задернулось небо хмурым ночным пологом.
Среди ночи дробный стук у крыльца разбудил их, дернули щеколду.
— Чего там возются?
За перегородкой, в коридоре услышал он ровный голос:
— Товарищ Пушков? А, товарищ Пушков?
Тимоха за дверь выглянул.
— Господи, племянник… фу — чего я, товарищ Дондрюков… простите, я в нижнем… сейчас оденусь.
— Глупости, не стесняйтесь, пожалуйста. Вот, получите предписание из тройки: обыскать пазовский двор, по вашему усмотрению. Люди есть?
— Господи, всё у них экстренности… найдем, слав-те-господи!
— Я, собственно, проездом. Не мое дело, но комиссия просила срочно, а я как раз мимо еду. Ну, всего хорошего. Сегодня только, слышите.
— Мигом, без сомнения…
Позвонив куда надо, Пушков вышел. Насквозь, за кожан пробиралась холодная предутренняя роса. У пазовского дома уж поджидали его четверо, с винтовками. Забарабанили в калитку; цепной пес пролаял заливчато; в доме загомонились.
— Чего надо?
Шершавит за дверью старый бабий голос.
— Отпирай… с обыском.
Завздыхали, замолились, зашлепали куда-то босые ноги.
— Товарищ председатель, — обратился один из отряда, — прикажите ломать.
И ударил прикладом — по двери.
— Погоди, не ерепенься, без тебя знают.
И пока внутри дома ходили да вздыхали, снова примерещилась солнечная, необыкновенная Тайка — и как-то конфузно сделалось, что вот он… Да что, можно сказать, при чем он тут, получивши предписание, должен же он присягу свою соблюдать, а касательно ласк, мало ли чего не приблазнится на майских полуднях; сама девушка лезла — не неволил, и даже с лихим коварством, образованная, а еще так бесстыже к ведомому женатому человеку. Да, одно баловство, и ни к чему оно ему, и Полажку свою он любит побольше чего-прочего…