Серапионовы братья. 1921: альманах
Шрифт:
Говорил со злостью Кузьма:
— Я тебе покажу… узнаешь, для каких надобностев народ, значит…
Нужно было сказать кому-то слова обидные и злые, а получалось пусто и ненужно. Замолчал Кузьма.
Часовенка Всех Спасов в кедрах и, может быть, старее кедров — вся она зелено-черная, как земля ранней весной, и дерево ее больше землей пахнет. Паперть мшиста, как предболотье, дверь узка, и кресты на куполах от ветхости ржа съела.
Поднялся тихо по ступеньям Кузьма,
Спускаться стал — шаги свои услышал, мягкие, звериные, и только шов кожаный, должно быть, за дерево задевая, как коготки постукивает.
Повесил ружье на плечо, вскарабкался по кедру к окну. Окно распахнуто, должно, проветривают часовенку. На решетке синица сидит и хвостом трясет. Спустил ружье на руку, курок поднял и вниз глянул.
Пахнет из часовенки ладаном, воском, сумрачно, в сумраке человечек бегает и руками незнаемо для чего у лица машет.
На мешке жаровня, в жаровне лежат ризы с икон, подле кружка разбитая, а иконы поодаль, с иконостаса снятые, в кучке, как дрова.
И заметил тут, что с молотком и стамеской бегает мужичонко Силантий, лицо у него желтое, руки желтые, и, словно бы пыль на глазах, не видно их.
Ударило изнутри, во всем теле отдалось, как выстрел ночью, и тело на суке кедровом расслабленно повисло.
— Вор… — сказал Кузьма и голоса своего не услышал.
Схватился за решетку, ударил стволом об железо и закричал:
— Ей…
Ударил разом коленями в пол мужичонко, вскочил опять и с визгом к стене кинулся, вверх на окно смотрит, гнется к полу, голову закрывает для чего-то ладонями:
— Парень… С голоду я, с голоду. Ребята, семья — восемь душ, жрать нечего, парень. Ребята голы, как арбуз брюхо-то, вше уцепиться негде. Семенской волости я, парень… Прослышал… прослышал… бают — золото тут… серебро на ризах-то, тьма. Позарился первой раз, ей-богу… Кузя. Брось ружье-то, Кузя… Ну… А… Кузя…
Спустился Кузьма с кедра, опустил курок обратно, вскинул ружье и пошел в тайгу…
Опять смола дышит, травы лесные, кедры из земли в небо рвутся, корни их земля сдержать не может — ослабла, не вздохнет.
Говорит Кузьма:
— Может, и взаболь не провалился, да может, и самого-то города Вернова нету, а так для утешения своего люди придумали…
Молчат кедры — не отвечают, своим делом заняты. Что ж, нет ведь чудес на свете, и самое страшное — жить и верить в это.
ЛОГА
Уйдет она на пригон, в предбанник, скинет рубаху, смотрит на себя: плотно прижалось мясо к кости — алое, как калина, и пахнет хрупким осенним мхом.
Скажет она горестно:
— С чего оно?
А небо белое-белое, белее молока. Земля снизу его поджигает,
Люди вокруг огромные, широкие, как земля, из твердого мяса сбитые. Ходят по полям победителями, высовывая из бород немного насмешные улыбки. Они покойны!
Хотя б муж ее Петр — у него черная, точно унавоженная борода, — земля, сто лет не паханная. И говорит, точно корни корчует:
— Нонче, паря, урожай. На усе! Бог послал!
Иль дед Емолыч — хан казанский. Лыс, как курган, хитер и слово бережет, словно клады земля. Молчит.
Бешмет у него киргизский, пестрый, на ногах ичиги, и не ходит — летает человек. Лошадь — иноходец, трашпанка — легка, будто из бумаги.
И все дань из города привозит.
Привезет, в сундук, жестью цветной обитый, складывая, улыбается лысиной, а лицо, как темя, недвижно.
Петр говорит:
— Пушшай бунтуют. У нас земля удойная, а город, ён все припрет сюды.
Пойдет Аксинья мимо мужа, в глаза ему посмотрит — как колодец степной, сух и темен глаз. А ночью, когда жмет ее, давит и зыбко дышит со слюной на ее тело, — закрывает она глаза. Тогда ей совсем страшно.
Шла бабка Фекла по пригону — яйца курица несет несуразно в этом году — искала. Шарила прелую землю, навоз сухой и едкий, сено. Шебуршала, как сеном, губами:
— Ребятишки, бают, в Расеи-то без ног родятся. Ксинь, а?
— Не знаю.
— Ничо народ ноне не знат! Ране хоть старова слушались, теперь вот в свой ум зажили. Ну, ничо и не знат! Слякотной народ.
— Тошно мне, баушка!
— А ты Миколе Мирликийскому да Пантилимону свечку вверх ногам поставь. Сглазили, усю Расею антихрист сглазил!
И опять зашарила руками, зашебуршала сеном.
— Силы у меня нету, в бор бы не то пошла. Иди хоть ты, Ксинь.
— Видмедя там я не видала, што ли?
— Гриб собирай! В городе-то заместо хлеба гриб жрут, провалиться им совсем! Собрала бы вот да на платье бархатно выменяла, а то на шелково, а?..
И дом огромен, темен, как из камня рублен. Пахнет вечным сиплым хлебным духом. Все лето окна настежь — не выходит дух.
И все село такое — огромное. На версты — в лесу, в хлебах.
Из города в начале мора приходили тощие, с широкими пустыми мешками, просили.
— Бог подаст! — отвечало село.
Не стали приходить. Собакам скучно, лаять не на кого. Да и приходившие завидовали им:
— Собаке на день скармливаете больше, чем нам на неделю дают.
— А ты не бунтуй!
И лохмоногие псы рвали сапожонки уходившим.
Желтым вечером — с юга дул песчаный ветер — из степи приехали киргизы.
Скрипели высококолесые тяжелые арбы. В них на тонкой протершейся кошме тесно лежали тонкие, как жерди, сухие люди.