Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате
Шрифт:
Марат, вовремя обо всем извещенный, успел покинуть свою квартиру на улице Вье-Коломбье, прежде чем туда пожаловали жандармы; одновременно перестала выходить и его газета.
День проходил за днем, а читатели «Друга народа», в том числе и я, не имели ни малейшего представления, что сталось с ее редактором. И по видимому, именно это обстоятельство особенно сильно сказалось на моем настроении в ближайшие недели.
Все, что я делал 5 октября — читатель может проследить по моим предыдущим заметкам, — я делал в состоянии великого душевного подъема, не всегда осознанного, но искреннего до предела. В те часы мне казалось, что я участвую в важном общем деле, служу революции как ее верный солдат и этим искупаю все свои колебания и ошибки. Теперь наступил как бы спад. Горькие и грубые истины, высказанные Жюлем Мейе, высказанные слишком прямолинейно и
Не спорю, что на мои чувства повлияло письмо, полученное мною от отца около середины октября. Достье, депутат от Беарна, возмущенный тем, как я его отделал в Версале, не замедлил узнать адрес моих родителей и известил их обо всем в негодующих тонах. И вот отец мой счел своим долгом подробно изложить свои взгляды. Он не ругал меня, не упрекал за мои слова и поступки — отец был всегда выше этого. Он просто и спокойно высказал отношение делового человека к настоящему и будущему революции и категорически предостерег меня от дальнейшего вмешательства в ее ход и участие в ней. Я знал родительские взгляды и раньше. Но теперь, вновь провозглашенные и уточненные в дни моих тяжких раздумий, они, несомненно, содействовали перелому в моем настроении.
Окажись в эти дни рядом со мною Марат, единственный человек, который оставался для меня эталоном добродетели и к каждому слову которого, после нашего разговора в типографии, я чутко прислушивался, настроения мои, пожалуй, все же не дошли бы до того градуса равнодушия, который определился вскоре после октябрьских событий, но Марата не было, и подробности о всех его злоключениях я узнал лишь много позднее.
Наконец, определенные сомнения вселило в меня и все то, что я увидел в ближайшие дни в столице.
Первые две недели после 6 октября в Париже продолжалось ликование. Хлеб и другие продукты продавались все так же свободно, народ бурно выражал свою радость и монархические восторги. Под окнами Тюильрийского дворца постоянно теснились люди, горевшие желанием увидеть Людовика XVI, и, когда он появлялся, его приветствовали громкими криками.
Власти в свою очередь пытались задобрить парижан. Национальные гвардейцы были милы и любезны, а беднякам официально пообещали выдать носильные вещи, белье и одежду, заложенные в ломбарде на сумму не свыше 24 ливров. Правда, городское управление сумело на ходу переформулировать эти посулы, в результате чего женам и дочерям зажиточных горожан выдали их драгоценности, а бедняки так и остались без своих заложенных лохмотьев. Кое-кто из здравомыслящих журналистов попытался поднять скандал вокруг этой аферы, но скандал быстро замяли…
А в целом отдельные эпизоды не меняли атмосферы безоблачности.
Демулен продолжал восторгаться:
«Король в Лувре, Национальное собрание в Тюильри, пути сообщения очищены, рынки переполнены мешками, национальная касса наполняется… изменники бегут, попы повержены во прах, аристократия умирает… патриоты победили…»
Говоря о том, что «изменники бегут», Демулен намекал на новую волну эмиграции. Действительно, после пленения короля парижанами многие депутаты, вожаки правых, ударились в бегство. Вслед за Мунье, который сначала попытался поднять мятеж в своей провинции, а затем, когда это не вышло, укатил в Женеву, откуда посылал проклятия, этим же путем пошли и его единомышленники. Только во время последних дней пребывания Ассамблеи в Версале (она перебралась в Париж через одиннадцать дней после короля) было подано ни много ни мало как пятьсот заявлений об отпуске, причем в большинстве случаев депутаты ссылались… на свое расстроенное здоровье!
Впрочем, бегство врагов отнюдь не ухудшало настроения народа. Наоборот, парижане веселились как дети, провожая своих неудавшихся избранников.
— Скатертью дорога!..
— Только запомните: обратного пути не будет!..
В эти дни я неожиданно подружился с интересным и милым человеком, имя которого уже было упомянуто: я имею в виду архивариуса Тюильри господина Гослена.
Наша первая встреча, видимо, породила в нас обоюдную симпатию. И поэтому, когда несколько дней спустя я снова увидел его на Карусели — старик имел обыкновение там прогуливаться, — мы опять разговорились; он пригласил меня к себе: жил он рядом, в древнем доме близ Фельянского монастыря; я в свою очередь притащил старика на свою квартиру и угостил его чашкой кофе.
После этого мы часто встречались, и у него, бывшего кладезем различных познаний, я почерпнул множество интересных сведений.
По своим взглядам Гослен был честным роялистом, но роялистом иронического склада. Ко всему, что касалось дней его молодости и зрелости, он относился с какой-то лирической грустью; новое же воспринимал и критически, и с сожалением, и со свойственной только ему беззлобной насмешкой. В целом это был умный и добрый собеседник, гуманист в самом высоком смысле слова, человек в чем-то очень близкий мне по духу, особенно в те критические для меня дни.
Бывая ежедневно во дворце, архивариус, рассказывая мне о том или ином примечательном событии дня, обычно глубоко вздыхал.
— Ныне положение королевской семьи ужасно, — говорил он. — Согласившись приехать в Париж, Людовик XVI пошел на самоубийство.
Я не понял и попросил Гослена пояснить свою мысль.
— Видите ли, чтобы исчерпывающе ответить на этот вопрос, надо начать издалека. Наша великая монархия со времени Людовика XIV, короля-солнца, привыкла к изысканности и пышности, причем пышность эта буквально стала основой всей ее жизни. Нельзя представить эту монархию без ежедневных торжественных процедур вставания короля и его отхода ко сну, без поездок всем двором в Марли, Фонтенбло или Рамбуйе, без театрализованных празднеств и королевской охоты. Правда, наш новый монарх лишен многих привычек и запросов своих блистательных предков, но все равно он привык к определенному окружению и установившемуся веками порядку; я не говорю уже о его молодой, прелестной и своенравной супруге, выросшей среди лести и поклонения. Чтобы вы имели возможность хоть отдаленно представить себе все это, скажу лишь несколько слов о штатах версальского двора. Штаты эти и в прежнее время, и ныне состояли и состоят не из сотен, а из тысяч человек: это целая армия. Так, например, имеются «пажи, находящиеся при дамах принцессы», и этих пажей, как вы догадываетесь, не один десяток, ибо у принцессы не менее дюжины дам; есть «служанки, дежурящие у печи королевы, для согревания принцессы» — не правда ли, мудреная должность: сразу не запомнишь! А перечислим лишь некоторых должностных лиц, обслуживающих особу монарха: «главный камердинер короля», «второй камердинер короля» и просто «камердинеры короля» — их до полусотни; «кравчие короля», «повара, готовящие королевское жаркое», и просто «повара короля» — их почти столько же; «состоящие при кубке короля», «мороженщики короля», «булочники короля» и так далее; не забудем, что все эти же должностные лица есть у королевы, у принцесс и у принцев крови; чрезвычайно велико число врачей, располагающихся по рангам: «первый хирург короля», «второй хирург короля», «третий хирург короля» и следующие ниже: «первый врач короля» — не буду продолжать перечисления, замечу лишь, что все эти категории врачей и хирургов имеются также у королевы, королевских детей, принцев и принцесс крови; то же самое можно сказать о многочисленной армии рангированных парикмахеров, «столовых слуг» ?«контролеров столовых слуг», «конюших двора» и так далее и тому подобное, без конца.
В Версале все это было на месте и, главное, скрыто от посторонних взоров.
Теперь представьте, как это выглядит в Тюильри, в центре Парижа, на виду у простонародья и честных буржуа! Тем более, что разместить во дворце всю эту челядь невозможно — в Тюильри помещается лишь малая ее часть; и вот на глазах у обывателей придворная администрация вынуждена снимать для служащих двора целые дома — на Карусели, на улицах Септ-Оноре и Дофины, на Вандомской площади… Представляете, что это значит?
Это значит, что Париж увидел воочию, кто же столетиями его угнетал, пил его соки и пожирал его хлеб. Это значит, что парижанин понял, кто был этот гигантский Гаргантюа, этот ненасытный Молох, вдруг водворившийся у него на глазах в его же амбары!
Вы понимаете меня? Показывая изумленным гражданам эту армию бесполезной челяди, двор, сам того не желая, обнаружил живучесть прошлого, считавшегося давно похороненным, и этим ускорил настоящие похороны!
— Чьи?
— Свои, разумеется!..