Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате
Шрифт:
Я выразил удивление, Симонна пристально посмотрела на меня:
— Он тебе ничего не говорил?
— О чем?
— Ну, значит, не говорил… — Она помедлила мгновенье и затем, продолжая смотреть мне в глаза, тихо сказала: — Ведь он очень болен, Жан…
Я недооценил ее слов. Пожав плечами, я заметил:
— Он болен все время, сколько я его знаю. Но это никогда не мешало ему делать свое дело.
— Нет, — возразила Симонна, — здесь не то. Ты даже не представляешь всего ужаса положения.
Я готовился слушать дальше. Но она не сказала больше пи слова.
— Что же это? — спросил наконец я.
— Он сам тебе ничего не говорил? — снова повторила
— Да я уж сказал тебе, что нет.
— Следовательно, не считает нужным. — Она вздохнула. — Сейчас соберусь и побегу. Но как мы справимся со всем этим — не представляю.
Я уловил в ее глазах то особенное выражение, которое поразило меня при первой встрече. Значит, болезнь мужа делала ее такой встревоженной…
— И все же, — сказал я после паузы, — раз ты начала, нужно сказать все. Я ведь друг ему. Что же это за болезнь?
— Не спрашивай, Жан, я сама ничего не знаю… И врачи не знают… И сам он не может ничего понять, а он ведь, тебе известно, разбирается в болезнях. Его постоянно одолевает жар, треплет лихорадка. У него почти непрерывные мигрени…
— Так бывало и раньше.
— Но не так часто. И при этом… — Она вдруг заплакала.
Я чувствовал, что больше она ничего не скажет. Стремясь унять ее слезы, я уверял, что все это не так страшно, хотя сам ровно ничего и не понял.
Мои утешения были не нужны: слезы ее мгновенно высохли, она сделалась сосредоточенной и спокойной.
— Прости, мне надо идти. Он сам расскажет тебе обо всем. Хочешь — оставайся у нас.
Я поблагодарил ее и сказал, что у меня еще много дел. Я не мог в таком состоянии ни спать, ни сидеть. Меня тянуло на улицу.
Мы вышли вместе.
Слова Симонны взволновали меня. Но потом, трезво все взвесив, я решил, что она преувеличивает. Что это за мифическая болезнь? Ведь Марат показался мне совершенно здоровым — он выглядел лучше, чем год назад, да и энергии у него хоть отбавляй. Нет, Симонна, как любящая женщина, слишком все драматизировала. Нет, сейчас опасность в другом. Неугомонный Друг народа сам накидывал себе петлю на шею. Зачем ему понадобился этот проклятый циркуляр? Зачем он так неразумно вел себя в Конвенте? Он думает, что если сумел уйти от гнева Учредительного и Законодательного собраний, то, значит, он вообще неуязвим? Неужели он не понимал разницы? Ведь ныне борьба шла не на жизнь, а на смерть, и враги, начав грязное дело, не успокоятся, пока не доведут его до конца. Он надеется на свою популярность? Но популярность не спасает того, чье дело попадет в Чрезвычайный трибунал!.. Мороз пробежал у меня по коже — я вспомнил страшную машину там, на площади Воссоединения… Да, теперь время было иным, чем при фельянах: на карту ставилась жизнь. А он, словно не понимая этого, лез прямо на рожон… Кто защитит его? Кто спасет от мести Роланши и ее своры? Робеспьер? Дантон? Или, может быть, Демулен?..
Расстроенный и смущенный, я не знал, куда деваться. Нужно было поговорить с кем-то, обсудить положение, подумать о защите. Но с кем? К Фрерону идти не хотелось, к Демулену — тем более.
Я побежал к Якобинцам и встретил всю компанию в сборе.
В клубе накал страстей, казалось, достиг своего апогея. Галдеж стоял невообразимый. Я понимал, что здесь дело не только в личности Марата, весьма популярного у якобинцев, но и в том, что бешеная атака жирондистов против председателя клуба ощущалась якобинцами как удар по Обществу в целом.
Когда я вошел, Дюбюиссон только что дал слово Робеспьеру, и тот, стоя на трибуне, ожидал, пока стихнет шум.
Неподкупный был очень утомлен — это угадывалось по его позе, по иссиня-бледному лицу, по дрожащему уголку рта. Он, впрочем, не скрывал своего состояния, сказав, что чувствует себя крайне скверно, но тем не менее счел своим долгом явиться прямо сюда из Конвента, желая предупредить смертельную опасность, угрожающую Обществу. Он довольно точно обрисовал картину, свидетелем которой был и я. Затем сказал несколько добрых слов о Марате. Я уже начал было корить себя за излишнюю недоверчивость, но тут вдруг Робеспьер сделал неожиданный поворот. Он заявил, будто жирондисты, издав указ об аресте Марата, «имя которого еще не освободилось от тумана клеветы», рассчитывали спровоцировать парижан на выступление в его поддержку, а затем, объявив о «мятеже», с помощью департаментов удушить свободу. Отсюда следует: нужно сохранить спокойствие и доказать врагам, что никакие провокации не могут заставить подлинных патриотов устраивать беспорядки.
Якобинцы были поражены не меньше моего. Кто-то даже рискнул спросить:
— А что же будет с Другом народа?
Сделав вид, что не расслышал вопроса, Робеспьер предложил составить адрес департаментам, в котором бы члены Общества объяснили своим братьям существо дела.
Я поднялся и, не оглядываясь, выбежал на улицу.
С утра 13 апреля я дежурил на своем наблюдательном посту в Конвенте.
Я знал: сегодня Законодательный комитет представит обвинительное заключение против Марата.
Но началось не с этого. Председатель объявил, что есть письмо от Друга народа, и со всех мест посыпались требования, чтобы оно было оглашено.
«Прежде, чем принадлежать к составу Конвента, — писал Марат, — я принадлежу отечеству; я должен служить народу, оком которого являюсь». Свое нежелание отдаться под стражу он объяснил тем, что подлинные преступники — Бриссо, Верньо, Гюаде и другие — находятся на свободе…
Это письмо лишь подхлестнуло ярость режиссеров спектакля, и они потребовали немедленного перехода к обвинению.
Депутат Делоне, мотивируя обвинительный акт, сослался на пресловутый циркуляр от 5 апреля, подписанный Маратом у Якобинцев.
Многие монтаньяры потребовали, чтобы циркуляр был прочитан с трибуны полностью.
Вот тут-то у государственных людей и произошла осечка.
На прошлом заседании, стремясь во что бы то ни стало свалить ненавистного врага, Гюаде привел из циркуляра лишь те «зажигательные» места, которые лили воду на его мельницу. Теперь же, прочитанный полностью, документ произвел совершенно иное впечатление — он выглядел патриотическим призывом, направленным к спасению республики, и нет ничего удивительного, что галереи сопровождали каждую фразу его криками восторга.
На скамьях Горы начался ропот.
Вскочил Дюбуа-Крапсе. Он воскликнул:
— Если этот циркуляр преступен, декретируйте обвинение и против меня, ибо я полностью его одобряю!
Художник Давид прибавил:
— Пусть документ положат на трибуну и все патриоты подпишут его!
Эти слова отозвались в душах монтаньяров словно призыв боевого горна. Раздались крики:
— Мы все одобряем его! Мы его подпишем!
Галереи ответили дружными аплодисментами.
И вот монтаньяры, вставая один за другим, потянулись к трибуне, чтобы поставить свои подписи вслед за подписью Марата. Среди них, кроме Дюбуа-Крансе и Давида, я узнал Бентабола, Демулена, Ромма и Огюстена Робеспьера, младшего брата Максимилиана; всего подписалось около девяноста человек.