Серебряная лоза
Шрифт:
Книга нашлась. Одо и вправду её вёл, и записи подтверждали, что часть грузов уплывала на сторону, а прибыль оседала в кармане управляющего. Но нашлись там и неожиданные даже для Одо строки, впрочем, сделанные его же почерком — о том, как с ночными поездами уносились прочь из столицы беглые заключённые. И каждый платил щедро.
Управляющий ловил воздух, как рыба, и пучил глаза. Он не понимал, как такое могло случиться. Кражи, может быть, ему ещё и спустили с рук. Отобрали бы, конечно, всё, но не жизнь. А вот устройства побегов ему не простят.
И конечно, Одо Краусс не знал, что неприметного работника, вот
Вскоре у вокзала появился новый управляющий, а хвостатый получил разрешение выходить в город. Все стражи на воротах были лично предупреждены, что обязаны впускать и выпускать этого щуплого невысокого парня, когда бы он ни явился. Вот только Ковар не знал, как пользоваться этим разрешением. Невыносимо тянуло к старому дому, к Грете, но вместе с тем он понимал, что это не для него.
С Гундольфом он время от времени перебрасывался парой фраз, но ничего толком узнать не мог. Юный страж навещал Грету, и вроде как она была ему рада, и вроде как уже не грустила. Но не был хвостатый уверен, что это и вправду так. Гундольф всегда видел лишь то, что лежало на поверхности, и если услышал, что всё в порядке, то и поверил в это, а печальных глаз бы он не заметил.
Пойти бы самому, хоть издали поглядеть! Ноги порой сами несли к знакомому переулку, но хвостатый вовремя останавливался, сворачивал. Что он, действительно, может ей дать, кроме лишних бед? Какое право имеет отнимать те жалкие крохи чужого уважения, которые ещё остались? Не понимал он лишь одного — отчего Грета не уедет из этого города, где всё потеряла.
Эдгард вызнал бы куда больше Гундольфа, но он к Грете не заглядывал. Сказал, без особой нужды это делать попросту опасно. Он-то был вроде как приятелем её отца, но не самой Греты, а когда отца не стало, что ему туда соваться? Ведь за ним, сказал торговец, порой могут и следить. Да и за Коваром, если на то пошло, тоже. Правитель не был способен полностью доверять никому.
Конец этой осени, её самые грязные и слякотные дни хвостатый проводил в мастерской. Он всё ещё работал с волками, а в свободное время принялся за светляков. Вспомнил о своей давней мечте. Светляков этих он отдавал Эдгарду и просил, чтобы тот выпускал их у болот, проезжая мимо.
— Но так, чтобы никто не видел, что это ты, — предупреждал хвостатый. — И если мама... и если отец будут спрашивать обо мне, ты им, прошу, скажи, что потерял меня из виду. Слишком поздно уже всё налаживать. И сам понимаешь, по лезвию хожу, не хватало ещё принести им беду.
— Да, тебе от них лучше держаться подальше, — согласился торговец. — Как и им от тебя. Что ж, в городе и не знают, куда ты делся, стражи болтать не будут, я нем, как могила. Может, и со светляками рисковать не стоит?
— Нет, они пусть будут. Это... как весточка, что я ещё жив, что не забываю о них. Что всё хорошо у меня, мечты сбылись... вот.
— Эх, парень... — только и сказал Эдгард, потрепав хвостатого по голове.
Но было в его голосе столько понимания и участия, что Ковар не сдержался, уткнулся в чужое плечо и трясся долго, пока не выплакал все слёзы. А потом стоял, смущённый, не зная, как поднять глаза.
— Не стыдись, — угадал его мысли Эдгард. — Выпустить пар, знаешь ли, тоже полезно. Иначе можешь сорваться в неподходящий момент, а в нашем деле это опасно. Держись, мальчик, я теперь возлагаю на тебя большие надежды.
Настала зима, завьюжила белым снегом. Хвостатый привык уже, что зимы в городе грязные, и чистая пелена быстро покрывается копотью и подтаивает, но в этот год всё было не так. Хлопья валили с небес, надев на крыши домов тёплые шапки, из-под которых торчали лишь носы труб. Козырьки, карнизы, верхушки заборов — всё изменило свои очертания, сгладилось. Даже дороги не успевали расчищать, порой до середины дня они так и оставались белыми, и по ним осторожно ползли экипажи. Никогда ещё город Пара не был таким светлым.
И Ковар не мог усидеть в мастерской. Каждое утро, пока город ещё только сонно потягивался, открывая глаза, когда зажигались в голубом предутреннем сумраке жёлтые звёзды окон, а на тёплых кухнях грелись кофейники, он надвигал шарф повыше, а шляпу — пониже и брёл, прочерчивая ещё нетронутое полотно бороздами следов. Он был один, и казалось, весь город принадлежал ему.
Позже появлялись и другие прохожие. Рабочие в тёмной одежде спешили к западным кварталам, где принимались уже к этому часу дымить трубы фабрик. В пальто по фигуре, в кокетливых шапочках шли отпирать двери лавок их приветливые работники и работницы. За ними и первые хлопотливые хозяюшки тянулись к рынку, с неизменными корзинками на локте, где на дне белели списки покупок.
Ковар не возражал насчёт прохожих. Так он мог идти, воображая, что один из них, из тех, кто живёт спокойно и свободно, не ожидая, что каждый день может стать последним. И всё-таки ещё сильнее ему нравилось чистое белое одиночество. Потому выходные дни радовали его больше прочих, даруя лишние часы на то, чтобы побыть наедине с собой и с городом.
И когда, бредя по пустынной улице, ведущей к городским воротам, Ковар заметил встречную одинокую фигурку — такого же неприкаянного зимнего путника, странствующего без цели — ему вдруг отчего-то остро захотелось, чтобы это оказалась Грета. А может, и захотелось-то потому, что он уже угадал знакомое и родное в этой походке, в наклоне головы, в очертаниях плеч, укрытых тёплой шалью.
Они встретились под фонарём, ещё не погасшим, и замерли друг напротив друга. Ковар опустил шарф, улыбнулся, и Грета несмело улыбнулась тоже. Она протянула руку, он принял её, и двое побрели в молчании — не нужно было слов — к знакомому старому дому.
И не было ни упрёков, ни оправданий. Она просто ждала, и он, наконец, пришёл. И такими мелкими в эти минуты показались соседские сплетни, насмешки, страхи. Мир стал так бел и чист, что в нём, казалось, не осталось места для грязи.
И в доме, у потрескивающего очага, бережно стряхивая подтаявшие снежинки с золотисто-рыжих прядей, согревая дыханием озябшие тонкие пальчики, Ковар молчаливо обещал, что больше никогда её не оставит. Они задыхались от нежности, смешивая дыхание, неловкие, но такие чуткие друг к другу. Они смеялись, и плакали от счастья, и снова смеялись сквозь слёзы. Они делились теплом, которого каждому так не хватало, но для другого его оказалось в избытке.