Серебряное слово. Тарасик
Шрифт:
Стармех блестящ и, как всегда, шутлив и прост. Каждое его слово стало бы для нее находкой, если бы ею не завладел непонятный бес. Она была в море так долго! И теперь ей хочется двигаться, хохотать, радоваться…
— …Первоклассные моряки… — думая только о знаменитом Беринге, продолжает стармех, — а ведь надо и то принять во внимание, что в те времена никто и не слыхивал о моторах.
— Какая серость с их стороны! — перебивает стармеха мама Тарасика. — А можно мне покататься немножко на этой цепочке, товарищ стармех?
— Бросьте дурачиться. Вы не маленькая…
Но мама Тарасика вдруг замирает с широко раскрытым ртом.
У автобуса, на другой стороне улицы, стоит чукча, одетый в меховые узкие брюки, расшитые красным бисером. На голове у него остроконечная шапка.
Он стоит задумчивый, под тонким косым дождем. Студент, в руке портфель.
— Чукча?
— Коряк, — обрадовавшись, поправляет стармех.
И нос его, утиный, широкий нос, так счастливо ползет вверх, придавая лицу, тяжелому и усталому, детское, летящее выражение. Он ей дарит его! Он дарит ей Петропавловск. Автобус и горы… Заклинаньем (чтобы доставить ей удовольствие) он вызвал коряка на улицу. Принял в вуз. Одел в меховые брюки. Поставил у автобусной остановки.
И все это он дарит ей: дожди и лужи, памятник и цепочки около памятников.
Юноша небрежно вскакивает на подножку автобуса.
Автобус трогает: едет вверх, как фуникулер, в чуть колеблющуюся от дождя пустоту узких переулков и улочек.
— Становитесь, Соня, вот тут… Да нет же! У памятника… Наденьте мою фуражку. Я щелкну. Вернетесь домой и расскажете: «Было, было, мамаша, такое дело. Гуляла я как-то раз с морячком в порту и вот тебе фотография: доказательство…» А может, поднимемся, Соня, на сопку? На Сопку любви? Оттуда как на ладони виден весь Петропавловск.
— Чего? — строго говорит мама.
— Очень просто. Название такое: «Сопка любви», — оправдывается стармех. — И вот дорожка.
Под ногами похрустывает гравий. С обеих сторон крутой и узкой дороги стоят кусты и деревья. Печально высвистывает ветер на их ветках ветреную, длинную песенку. Влажные, жалкие, тонкие ветки просвечивают морем.
Чем выше поднимаются стармех и мама Тарасика, тем больше моря. Тем жестче орет и свистит ветер им в уши разные песенки.
Стармех поспешает за нею, запыхавшись в броне своего узковатого кителя.
Пять лет прошло со дня выдачи морского обмундирования. С тех пор стармех успел чуток постареть, потолстеть. На его бедре аккуратно подпрыгивает аппарат «ФЭД».
Земля бежит им навстречу, она пахнет тонко и горько — землей. Пусть грязная, пусть залитая дождями, пусть голая и холодная, пусть ветреная, а все же — земля, земля. Она пахнет листьями, свернувшимися от холода. Их пришибли к дорожкам дожди. Они не взлетают и не шевелятся. Они будут гнить и удобрять землю.
Земля!
Мама не знает, что такое же точно чувство испытывает каждый моряк, вступая на берег. Он видит землю не мыслями, не глазами, а подметками, которые топчут ее, ноздрями, которые вбирают в себя ее запахи — терпкий, горький осенний, летний…
Добежав до вершины сопки, мама оглядывается. Перед ней иззябшая танцплощадка, перевернутые зачем-то ножками вверх столы и скамейки, ресторан. Его окошки заколочены.
Шепчутся между собой деревья. Им удивительно, что кто-то на них глядит, что так высоко забрались люди — забрели в покинутый до весны парк.
Маме грустно и счастливо. Может, ей никогда уже не увидать Петропавловска-на-Камчатке?..
И Петропавловск, который лежит под горой, рвется ей в сердце со всею свежестью того, что нам открывается в первый раз.
А он, стармех, обрадованный ее детской радостью, окрыленный, помолодевший, рассказывает о других морях и странах — их много на свете! Он снисходителен, шутлив и щедр.
— Что это там?.. Вон около той скамейки… Да нет же, на сопке, товарищ стармех?..
— Качели, Соня. А зовут меня Николай Иванович.
Да, да. Качели! Большущие. Настоящие. Измокшие от дождя!
Мама садится на них, зажмурившись, и ждет.
— Ну?
— Ребенок, сущий ребенок, — вздыхает стармех, тихонько толкнув качели.
— Выше!.. Смелее! — кричит она.
И качели взлетают вверх.
Они (качели) на самом краю обрыва (для того, должно быть, чтоб было еще страшней). Сейчас она сорвется и полетит вниз.
— Не так шибко, товарищ стармех!.. Ой-ой, не так шибко! — кричит она.
Море внизу, под обрывом, ходит вверх и вниз ходуном в ее сощурившихся глазах. Справа чуть-чуть раскачивается фуражка стармеха с сияющим золотым околышком.
Задравши голову, он глядит на ее летящие ноги, на вспархивающие полы ее пальто, на ее размотавшийся шарф, на растрепанные от ветра волосы.
— Я тут. Не надо бояться, Соня!
— Бою-усь!.. Ой, боюсь! Дово-ольно.
— Соня, я тут!.. Я ту-у-ут! — кричит он снизу.
И в его глазах, глядящих на нее из-под золотого околышка, ликующее выражение молодости и озорства.
— Остановитесь! Хватит, — молит мама Тарасика.
— Нет, нет, не остановлюсь. Вы у меня наплачетесь и напрыгаетесь, — отвечает снизу стармех. — А как меня зовут, Соня?
— Никола-а-ай Иванович!..
— Порядочек. Я вас вышколю.
«Неправда. Это я тебя вышколю! — ужасаясь легкости своих мыслей, как будто вспархивающих вместе с нею над пропастью, смекает мама Тарасика. — Если я захочу — ты побежишь вокруг сопки, если захочу — купишь конфет и мороженого!»
— Стоп! — приказывает она.
И качели медленно замедляют бег.
— Спойте-ка что-нибудь, Николай Иванович, — приказывает она.
— Полноте, Соня! — отвечает он.
— Говорю — пойте!
— Соня, помилосердствуйте. Да какой я, к черту, певец.
— Если вы сейчас же мне не споете, я убегу. Мы поссоримся.
Он принимается кашлять, потом вздыхает:
— Охохонюшки, как говорят в Норвегии.
И вдруг — поет!.. Весь багровый, не поднимая глаз:
И мо-о-ре ласко-ово журчало! У на-а-аших ног! У наших ног.