Серебряный город мечты
Шрифт:
Поверить, что не показалось, а после осознать, переварить его слова.
— И ты права, я не подумал, — он сжимает крепко, кладет подбородок мне на макушку, словно спелёнывая, как маленького ребенка, окончательно. — Я делал, потому что так было… правильно, только так.
— И повторись, ты б полез снова, — я выговариваю.
Горько и осознанно.
Пожалуй, первый раз осознанно и понимая.
Принимая.
— Да.
— Я тебя ненавижу, — я сообщаю глухо.
Перевожу дыхание, которого после воплей и сражений
Не оторвать.
— Ты это уже говорила.
— Да.
— История слишком дерьмовая, Север. Не смей больше никогда не отвечать мне на звонки, лучше сразу дерись и ругайся, — он требует или просит, не разобрать, — так я хотя бы уверен, что ты цела. И записи я тебе не отдам.
— Думаешь, его из-за них убили?
— Думаю, из-за всего и сразу. И ещё очень вовремя, — Дим произносит задумчиво. — Там первые страницы перепечатаны и распечатаны, видимо, Гербертом. Я, пока тебя ждал, начал их читать.
Интерес, потухший вместе с пожаром, всё же разжигается, просыпается, и голову я задираю, спрашиваю:
— И что там?
— Про Вену и наряды. И про занятия латынью, склонения, — Дим усмехается. — Страданиями я проникся. Ничего интересного, но надо дальше смотреть.
— Дашь?
— Не сегодня, уже поздно и у тебя болит голова, — он хмыкает, объясняет насмешливо, будто сама я понять должна, как он узнал, не смотреть вопросительно и удивлённо. — Ты лоб всё время трёшь. Всегда так делаешь, когда болит.
— Тогда завтра, — я вздыхаю, не спорю.
— Завтра у тебя совещание и Любош, — Дим напоминает, цедит недовольно, поскольку нелюбовь у них с Любошем взаимная.
Яркая.
— А ты?
— А я… — он тянет задумчиво, отпускает меня и по разгромленному номеру проходится, проводит, ероша, рукой по волосам в знакомом растерянном жесте. — Я бы хотел поговорить ещё раз с Агнешкой, только вот опоздал. Она ещё днём, подхватив чемоданы и дочь, уехала, как сказали вездесущие соседи.
— Надо попробовать её найти, — я говорю, давлю сожаления, что больше меня не обнимают и не держат, оставляют чувствовать себя замерзшей, — если ты прав про записи, значит, оставил их ей Герберт, а если он ей доверил записи, то, получается, доверял…
— … и она могла что-то знать, — Дим договаривает за меня.
И мы переглядываемся.
Кажется, это что-то бежать её и заставило.
Глава 23
Дим
Север спит.
В моём номере, в моей кровати.
Она остаётся, потому что так спокойней мне. Можно не волноваться, что посреди ночи её понесёт к очередным приключениям. Можно не бояться, что этой ночью кто-то до неё, как и до Герберта, доберется.
Можно выдыхать.
Спать, не переживая, что утром, как и в её квартире, мы проснёмся рядом и я буду её обнимать. Не буду, поскольку кровать здесь куда больше и затеряться, не касаясь Север, вполне выйдет, вот только…
Не спится.
Разглядывается.
Думается о многом.
И ещё о одеяле, втором, которое просить придётся.
Первое и единственное, а также огромное — под стать постели — Север подгребла к себе, закинула на него ногу и руку. Рассыпались по подушке до сих пор непривычно короткие волосы, показались, как и при нашей первой встрече, ненастоящими, точно крашеными, потому что столь белых, будто снег, настоящих не бывает.
Такие только рисуют.
В сказках о севере и ещё, быть может, о королевах Снежных.
Я, приседая около кровати и вспоминая своё ж изумление, от которого растерял все слова, пока Данька щебетала и подругу свою лучшую представляла, улыбаюсь, убираю с её лица белоснежную, всё ж некрашеную, прядь.
Не ухожу.
Пусть ещё бабушка в слишком далёком, словно приснившемся, детстве повторяла, что на спящих смотреть нельзя, но я вот смотрю, рассматриваю Север, лицо которой во сне бледное, серьёзное и строгое.
Без вечной улыбки.
Межбровная хмурая складка вместо неё, не разглаживается. И удержаться не выходит, я касаюсь почти невесомо, но всё же касаюсь.
Се-вер.
Взбалмошная и легкомысленная.
Неожиданно серьёзная.
Противоречивая и непонятная, разная, как настоящий бескрайний север, который и ныне никому не покорился до конца, не открылся, оставив за собой тысячу вопросов и сотню загадок. И это только мне казалось, что я уже всё понял и разобрал, что Север я знаю и ничего нового уж точно не узнаю.
Не увижу.
Увидел сегодня.
Её глаза-хамелеоны, что впервые были свинцового оттенка, и отчаяние, тёмное и холодное, как воды Балтийского моря, в них плескалось впервые, корежило и замораживало. И в голосе Север в первый раз звенела и кричала иглистая боль.
Раньше была другая боль.
И злость тоже иная.
И серьёзной она не бывала, она неизменно хохотала.
Она бесила этим смехом, раздражала до зубового скрежета своей беспечностью и безалаберностью, из которых Север, казалось, и состояла и которые сейчас вдруг начинают казаться… наносными.
Ненастоящими, как волосы.
И, глядя на спящую Север, я слышу призрачный голос Даньки, что раз за разом повторяет когда-то брошенные во время ссоры слова:
«Ты её не знаешь…»
Не знаю, Данька.
Вот такую — по-взрослому строгую пропитанную болью и отчаянием Север, которая, прерывисто вздыхая, хмурится даже во сне и беззаботно улыбается днём — я не знаю и никогда не знал. Не мог представить, что она может быть такой.
Могу теперь, но…
Мне не нравится.