Серебряный город мечты
Шрифт:
Абсолютно точно нельзя.
— Угу.
— Север…
— М-м-м? — она тянет.
Чешется носом о моё плечо, и за руку меня обхватывает, располагается, судя по всему, спать дальше и здесь.
И лучше, наверное, промолчать, не задавать следующий вопрос, ведь давно уже не важно.
Или важно?
Раз я всё ж спрашиваю:
— А Анна летом звонила?
Пусть не приезжала, не ночевала, как они в больнице, но хотя бы… звонила?
— Звонила, приехать не могла, но очень переживала, — Север, открывая позеленевшие глаза и поднимая голову, отвечает после ёмкой внушительной паузы недовольно, демонстрирует тонну презрения и голосом, и взглядом.
Тянется, перегибаясь через меня, за папиросой и зажигалкой, которой под моим взглядом умудряется щелкнуть тоже презрительно, затягивается независимо, чтобы тут же закашляться и скривиться.
И произносит она обиженно:
—
— Редкая, поэтому ты не куришь, — я соглашаюсь, отбираю у неё папиросу, говорю назидательно, чтобы самому же затянуться, — вредно.
— Оно и видно, — Север фыркает.
Глядит.
Глазами ведьмы, от которой внутри всё сжимается и переворачивается. Шумит в голове, грохочет сердце. И я готов биться об заклад, что вот такими глазами в Средневековье и привораживали, пропадали в них навсегда, сгорали, сжигая, сами. Не имели возможности дотронуться до ведьмы, до Север, которую дёрнуть бы на себя.
Поцеловать.
Раздеть.
И надо что-то делать, пока не глупости в такой ставшей тесной ванной начали делаться, поэтому я напоминаю, выдаю себя севшим голосом:
— Ты записи хотела посмотреть.
— Да.
Север моргает.
Пропадает наваждение, от которого я почти задохнулся и до неё дотянулся, сошел с ума, потому что это Север и с ней только так.
Так, как нельзя.
— Сказки слушать будешь? — она спрашивает тихо.
И про сказки таким голосом не спрашивают. Надо отказаться и уйти, пусть читает сама и одна, но… эта длинная ночь уже неправильная.
А ещё уютная.
Всё ж только так и правильная, когда вместе и на полу ванной, когда сидеть и говорить, когда курить и смотреть на Север, что без улыбок серьёзная, сонная и настоящая.
— Буду.
— Хорошо, — она кивает.
Достает едва заметно дрожащими пальцами первые страницы, пристраивает голову мне на колени, и папиросе, которой можно занять руку и не запустить её в волосы Север, я молча радуюсь.
Вслушиваюсь в негромкий голос.
В сказки, что совсем не сказки.
Глава 24
Лето 1564.
Гора Кутна, Чешское королевство.
Записи Альжбеты из рода Рудгардов
Июль 28-го числа
Звон траурных колоколов, пусть и минуло уже как три дня с кончины Его Величества Фердинанда, всё ещё звучит отголоском в моей голове, он соперничает со скрипом и лязганьем цепей кареты, что день за днём неумолимо приближает меня к милому и так давно покинутому дому. Мне сложно представить из стершихся за эти пять лет воспоминаний и писем, посланных дорогой матушкой, каким стал Лайош. Всё так же ли он ловит птиц да взбирается на развесистый дуб за конюшнями? Взывает ли и поныне к небесам пан Вацлав, наш старый учитель риторики и латыни, о несносном мальчишке, что оказался ещё более дурным, чем его сестра? А матушка… сколько ещё морщин испещрило её лицо? Какими завидными невестами выросли дочери моей молочной матери Инеш? Мне помнится, как мы играли когда-то вместе и ловили ящериц у лесного ручья. Так невероятно, так невозможно было бы поверить тогда, что минует каких-то пара лет и меня отошлют в Вену, что Максимилиан выкажет своё расположение к одной из фрейлин Ее Высочества, что город, кажущийся надеждой на лучшее многим, мне придется покидать под покровом глухой и тёмной ночи, почти бежать, слушая, как бьют набат и где-то продолжают на разные голоса выкрикивать: «Король умер, да здравствует король!». Какой ужасной издевкой звучали эти выкрики! Как холодело и холодеет поныне сердце от мысли, что больше нет Его Величества Фердинанда, который так великодушен и доброжелателен был ко мне при наших встречах. Катаржина, помогая накануне освободиться от дорожного платья, шепнула, что погребальная церемония пройдет в Праге, в Соборе Святого Вита, где и найдет свое последнее пристанище Его Величество. Requiem aeternam dona ei, Domine. Et lux perpetua luceat ei. Requiescat in pace…[1]
P.S. Сменили лошадей, посему можно более не задерживаться на очередном постоялом дворе и продолжить наш не самый легкий путь.
Июль 31-го числа
Мой родной, дорогой моему сердцу милый, милый Перштейнец! Как помнятся твои головокружительные каменные лестницы, по коим запрещалось сбегать столь стремительно, как не забыты твои парадные громадные залы и арочные своды, как высоки твои башни, глядя на которые, я понимаю и осознаю окончательно, что я дома, дома, дома. О, как было сложно, увидев после очередного поворота далекие стены твои, не пересесть на лошадь самой иль не помчаться, подобрав расшитый златым узором, а от того тяжелый подол платья, вперед кареты к так неспешно приближающейся сторожевой башне! Как мучительна была последняя миля, как томительно медленно делали обороты колеса кареты, как нестерпимо мне было дождаться встречи!
Ах, сколь взволнованной, пораженной, а после радостной была моя дорогая матушка, сотню вопросов я услышала за первые мгновения встречи от нее. Повзрослел мой любимый младший братец Лайош, засыпал вопросами о Вене и рыцарских турнирах. С каким восторгом в глазах он вопрошал про эти уже уходящие в историю сражения!
Только увидев моих родных и самых ближних, мне удалось постигнуть всю ту силу, с которой я соскучилась по ним и дому! Мне было столь радостно от взгляда на их забытые и в то же время такие узнаваемые лица, что не хватит слов всех известных мне языков для описания нахлынувших чувств. Мне хотелось и плакать, и смеяться одновременно, и кружиться, как детстве, и хохотать громко, запрокинув голову к голубым небесам, что в Хофбурге[2], конечно, было делать непозволительно, но так правильно и свободно это было здесь, во внутреннем дворе Перштейнца, в кругу обступивших меня домочадцев и слуг, кои — как уже сейчас, поздним вечером, готовя мою постель, сообщила Катаржина — тоже были искренне рады приветствовать прибывшую молодую панну. Впрочем, даже без её слов всеобщая радость и веселье витали в воздухе, были самим воздухом, что показался мне чистым и сладким, пропитанным червенецким[3] обжигающим солнцем и свежей скошенной травой.
Быть может, именно от этого звенящего счастьем воздуха, коим дышалось так легко и до закружившейся головы, я впервые за последние месяцы и смогла вздохнуть полной грудью, почувствовать себя по-настоящему свободной и счастливой?
P.S. В суматохе приезда мой город был совсем позабыт! Катаржина — именно в этот момент, пока я вывожу сии строки — уже размахивает гасильником, и, конечно, она против моих брожений по замку под покровом безлунной ночи! Что ж… я, как разумная молодая панна, откладываю брожение по замку до утра.
Август 1-го числа
Мой серебряный город — самый памятный и чудной подарок отца. Я помню, как он в один из далеких зимних дней зашел в детскую, прервал занятие с паном Вацловом, который риторике, и, в особенности, латыни меня в тогдашнее время учил. Но отец, спасая от учения склонений, забрал меня с собой, взял за руку, и мы долго шли по коридорам и лестницам, в коих так часто терялись по первости новые слуги. Как сейчас перед глазами стоит наш путь, сколькими вопросами я завалила тогда отца: куда, зачем и почему. Что за сюрприз? Новая кукла? Обещанное платье для охоты, на которую Вы заверяли, что возьмете с собой? Мое нетерпение и любопытство переселили воспитание, потому я не шла размеренно, как подобает разумной панне, а скакала и подпрыгивала аки горная коза. Подобное сравнение, вызывающее улыбку ныне, пробормотал тогда отец, в тот самый момент, когда его попытка вразумить и воспитать потерпела окончательный крах, а я проворно и ловко скатилась по перилам лестницы.
Пожалуй, можно заключить, что после и у других вразумить и воспитать меня получалось тоже бестолково, ибо сегодня, оглядевшись по сторонам, я снова скатилась с той самой лестницы, перескакивала через ступени аки горная коза и в завершении, подобрав подол, пробежала по коридору до заветной двери, за коей мой серебряный город меня и ждал.
Невероятная, поражающая своей величиной и сходством моя Кутна-Гора! Я столько раз рассказывала Ее Высочеству Марии о моем городе, но, пожалуй, так и не смогла передать всё его великолепие, всю тонкость и изящество, всю искусность, с которой делали мой город почти сотня мастеров. Эти улицы, эти дома, что открываются подобно кукольному дому и поражают этажами, комнатами, книгами, картинами, мебелью, кухонной утварью, хворостом у камина… всем тем, что заказывал отец, а после и матушка у не одного десятка миниатюристов, стеклодувов, художников, серебряных дел мастеров и прочих, прочих, прочих. В Вене, не пройдя мимо лавки миниатюриста, я сделала несколько заказов: теперь у меня появились стулья для салона в доме пана Богуслава, в коем он вместе с отцом учил нас с Маргаритой играть в трик-трак. Пан Богуслав теперь разместился на одном из двух стульев в центре комнаты, на второй же я поместила фигуру моего отца, а нас с Маргаритой, вошедшими в салон вопреки запрету нянюшек, я оставила стоящими у стола и наблюдающими за ходом игры. Помимо стульев же мой заказ составил: павильонная кровать для одного из домов и латунный утюг в бельевую комнату.