Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
Шрифт:
«Это был худенький, маленький еврей, остроносый и бритый, с длинными складками на щеках, говоривший с сильным акцентом и очень самоуверенный. Он, впрочем, еврейства своего не скрывал, а напротив, им даже гордился» (З. Гиппиус. Дмитрий Мережковский).
«По своей внешности и худому, бритому, в глубоких складках лицу Волынский очень походил на актера – хотя актера какого-нибудь провинциального театра и едва ли не без ангажемента. Речь его почти всегда была нервной, прерывистой, несколько приподнятой и не без рисовки. Разговорившись, он мог быть увлекательным – острый ум сверкал и заинтересовывал, но это было именно мозговое одушевление, никогда не распространявшееся на область сердца. Волынский был из тех людей, которые „светят, но не греют“.
Отсюда
…Волынский был типичным „одиночкой“, к которому и от которого не шло ни к кому путей. Это свойство немало мешало его общественной роли и в конце концов чрезвычайно ограничило последнюю: несмотря на все культурно-литературные данные и огромную трудоспособность, а также чрезвычайно благоприятный журнально-общественный момент, Волынскому не удалось создать ничего прочного и широко влиятельного» (П. Перцов. Литературные воспоминания. 1890–1902).
«А. Л. был одним из тех людей, которые могут жить только в атмосфере непрерывного труда, в нескудеющем потоке мышления. Его литературные работы частью устарели, в его деятельности можно найти немало ошибок и промахов, он был порою и близорук, и пристрастен, но тем не менее заслуги его перед русской литературой совершенно несомненны. Творчество Волынского ценно как подробная летопись русской литературной жизни восьмидесятых, девяностых и девятисотых годов, не говоря уже о том, что оно богато интересными и глубокими мыслями, догадками и предвидениями…
Не только труды его дороги нам, но дорога и его индивидуальность, дорог живой его образ, такой своеобразный и характерный. Кто из знавших А. Л. забудет эту маленькую, сухую, низкую фигуру, это худощавое, бледное лицо, внимательные, как бы вопрошающие глаза, слегка ироническую улыбку бескровных губ и этот грассирующий, часто взволнованный голос с его хрипловатыми фиоритурами? Но кто сумеет передать со всею реальностью то особое обаяние аскетической преданности мысли, которое исходило от его существа? Оно ускользает, оно невыразимо, и память цепляется только за внешние черты. Вспоминается прямая посадка головы, слегка растрепанные редкие волосы над высоким лбом, как-то скептически взлетающие брови и мимолетная гримаса брезгливости и усталости на лице А. Л., когда он говорил о чем-нибудь, по его мнению, презренном и ничтожном; вспоминается та четкость и легкость, с которой он выбрасывал блестящие, иногда парадоксальные мысли, те категорические интонации, которые проникали его речь, свидетельствуя о глубокой убежденности и верности себе; вспоминается сдержанная, но решительная жестикуляция и манера вскидывать пенсне на острый римский нос, с которого оно немедленно сваливалось и продолжало болтаться на шнурке; вспоминается старомодный стоячий воротничок и такой же старинный широкий галстух, закрывающий вырез жилета. Из всех этих черт слагается в памяти образ, так метко схваченный Ю. П. Анненковым в его не совсем похожем и все-таки убедительном портрете Волынского. В нем сочетались внешность римского патриция эпохи упадка с внешностью средневекового монаха, – не без примеси провинциально-еврейского обличья. Казалось порой, что современник Савонаролы притворился мелким житомирским комиссионером; но стоило ему заговорить на заветные, любимые темы – как спадала маска „комиссионера“ и вместо кургузого пиджачка нам мерещились широкие тяжелые складки белой тоги или черной сутаны» (Э. Голлербах. Встречи и впечатления).
«Когда Аким Львович поселился в Доме Искусств [в Петрограде в 1919 г. – Сост.], мне по каким-то обстоятельствам пришлось даже побывать у него в комнате. Посреди небольшой этой комнаты на отдельном столе лежала тяжелая мраморная доска метра полтора в длину, на которой крупными буквами было высечено по-латыни, что город Милан объявляет Акима Волынского своим почетным гражданином за его книгу о Леонардо да Винчи.
…Отца [К. И. Чуковского. – Сост.] смешило красноречие Волынского, отличавшееся многословием и неслыханной выспренностью. Отец утверждал, что у Акима Львовича жестикуляция обычно находится в прямом противоречии со смыслом его слов, и, очень верно подражая его голосу, изображал его речи так:
– Нужно смотреть вверх (взмах руками вниз), а не вниз (взмах руками вверх), нужно идти вперед (взмах руками назад), а не назад (взмах руками вперед)!» (Н. Чуковский. Литературные воспоминания).
«Волынский вообще едва ли умел „беседовать“. Он умел только говорить, захлебываясь собственной речью, не давая никому вставить слово, не слушая возражений, не допуская их. Ему нужна была точка опоры, отправной пункт, – какой-нибудь случайно заданный ему вопрос. Он срывался и улетал…Он произносил бесконечные монологи, громил, спорил, проповедовал, восхищался, – обращался не к ошеломленному собеседнику, даже не к „русской интеллигенции“, даже не к современному человечеству, а к будущему и ко вселенной…По страстности и стремительности это была речь единственная, и забывалось, что Волынский коверкает и насилует русский язык, допускает неточности в цитатах и текстах, извращает факты, сам себя опровергает. Был поток мыслей и слов. В конце концов слушатель всегда был увлечен» (Г. Адамович. Литературные беседы).
«Трудно было обвинить Волынского в выспренности; трудно было назвать его речь напыщенной, несмотря на то что язык его был чрезмерно цветист и казался нарочитым. Но дело в том, что речь его всегда была насыщена значительным содержанием, которое он отстаивал с пеной у рта. Про него нельзя было сказать, что он ни холоден, ни горяч. Нет, в тонких изгибах его дум, в капризном их рисунке, в их светотенях сквозило чувство. Это был какой-то напор убежденности в том, что лабиринт его концепций – единственный верный путь. Волынский сочетал эстетизм мысли, любовь к красивым построениям с горячностью сектанта. Он был очень далек от спокойного объективизма, этот человек не от мира сего, похожий на Данте, имевший холодный эстетский ум и вулканическое сердце» (Н. Ходотов. Близкое – далекое).
ВОЛЬНОВ Иван Егорович
Прозаик. Публикации в журналах «Современник», «Северные записки», «Современный мир», «Заветы» и др. Повести «Повесть о днях моей жизни» (1912–1914), «На отдыхе» (М., 1918), «Самара» (1924), «Встреча» (1927).
«В то время ему было, вероятно, лет 25–27; крепкий такой был он, двигался осторожно, тяжеловато, как человек, который еще не совсем овладел своей силой и она его несколько стесняет. Над его невысоким, но широким лбом – плотная шапка темных, туго спутанных волос, на круглом, безбородом лице – карие глаза с золотистой искрой в зрачках, взгляд – пристальный, требовательный и недоверчивый. Маленькие темные усы, губы очень яркие и пухлые; физиономисты говорят, что такие губы – признак повышенной чувствительности.
Нерешительную улыбку этих очень юношеских губ сопровождал невеселый блеск глаз, затененных густыми ресницами, и на краткий момент круглое, грубоватое лицо Вольнова казалось необычным, даже – загадочным. Говорил он вдумчиво и скупо, немножко ворчливо, а по складу речи, по манере ее часто казался старше своего возраста; а вообще же от его речей веяло свежестью чувства, прямодушием, прямотой. И чувствовалось, что, относясь к людям не очень доверчиво, он и к себе самому относится так же, в нем как бы что-то надломлено, скрипит и, говоря, он всегда прислушивается к этому скрипу» (М. Горький. Литературные портреты).
ВРАНГЕЛЬ Николай Николаевич
Искусствовед, художественный критик, основатель-редактор журнала «Старые годы» (1907–1915), соредактор С. Маковского в журнале «Аполлон» (1911–1912), активный член «Общества защиты и сохранения в России памятников искусства и старины». Автор каталога «Русский музей императора Александра III. Живопись и скульптура» (т. 1–2, СПб., 1904), соавтор И. Грабаря по «Истории русского искусства» (им написан V т. М., 1913).