Съешьте сердце кита
Шрифт:
— Ну да? — недоверчиво покосился на нее Геннадий. — По правде сказать, я чего-то недопонимаю.
— Ах, тут нечего понимать! Нашему звену давали лучшую землю, больше удобрений, исправный транспорт — конечно, в ущерб другим звеньям. Меня должны были бы представить к Герою, уже оформляли разные там документы, потому что рекордный урожай был, как говорят, налицо. И, как говорят, оставалось только убрать его вовремя и без потерь. Вот тут-то я и сбежала от незаслуженной славы, от всего незаслуженного шума… — Ольга вздохнула, переживая давнишнюю быль. — Меня не отпускали, конечно, уговаривали, улещали. Тяжело было председателю колхоза отказаться
Геннадий сосредоточенно дымил папиросой. Высокий его лоб бороздили некрасивые морщины. Уголок рта страдальчески кривился.
— Скажите, это плохо, что я из «героев» ушла в буфетчицы, в повара?.. Скажите, плохо?..
Он ничего не мог сказать. Он зябко передернул плечами.
— Но вот послушайте, как это случилось. Я ведь тоже была в те годы боевой. Мальчиковую прическу носила, когда ее никто еще не носил и моды такой не было. Приехала я на Камчатку — чтоб подальше, чтоб забыть все и чтобы доказать что-то самой себе, именно самой себе! Заявилась в управление тралового флота. Увидел там меня капитан один. «Добро, — говорит. — Хочешь коком?.. Коком возьму». А больше меня никем не брали. Что было делать? Сказала — хочу. Сказала — и не жалею. Меня еще мама кое-какой кулинарии учила, пока была жива. У, нас семья до войны была известная. Папа — доктор наук, за границу ездил. Короче, умели в нашем доме готовить, только я это плохо помню, мне, должно быть, кулинарные способности по наследству передались. Я рыбакам — не верите? — как закачу фаршированного осьминога с шоколадной приправой, что тебе в лучших домах Парижа и Барселоны. Пожалуйста! Или нарезанную ломтиками каракатицу, запеченную в тесте. Мои едоки пальчики облизывали. Не верите?
— Почему, верю, — сказал Геннадий. Он вспомнил, что уже ел каракатицу Ольгиного приготовления, хотя и не запеченную в тесте. Не сообщи она ему заранее об этом, он принял бы блюдо за какой-то неведомый деликатес.
Ежась от вечернего туманца, Ольга глуховато и монотонно продолжала:
— Иногда мне кажется, что я не нашла своего места в жизни. Что я такая и разэтакая. А иногда я, наоборот, убеждена, что вот оно, мое место,— море, суда, плавучие и береговые китобазы, среди этих биллибонсов, — и что против них я должна драться, и что с ними я должна дружить. Правда, последнее у меня не всегда получается. Это потому, что я злая…
Они не заметили, как возвратились в поселок. Стало ветрено. Еще ниже пал туман. Лампочки на столбах расплылись мутными пятнами, они как бы висели »в воздухе сами по себе, подобно белесым солнцам, отъединенные от всего для глаза привычного. Таинственно журчала вода — она срывалась со скал, со снежных заплат, которыми пестрели окрестные сопки, бежала между корневищ ольшаника. Этой водою был жив поселок. Люди направили ее в трубы, разогнали по колонкам. Но где она оставалась свободной, там продолжала петь свою постоянную, никому не подвластную меланхолическую песню.
— Так что же, и ордена вам не дали? — спросил вдруг Геннадий.
Ольга посмотрела на него изумленно и с сожалением.
— И ордена не дали. А за что, собственно, орден?..
— Ну, все-таки…
— Только за «все-таки» ордена не дают.
Уже через неделю
Но для Ольги было новостью, например, что в вонючей пищевой муке, получаемой после перемола костей и мяса, содержится до шестидесяти процентов белка и килограмм такой муки стоит дороже самой лучшей пшеничной.
В чистом виде никакая тварь ее не станет есть, но, если добавлять ее понемногу в корм, у птиц увеличивается яйценоскость, у скота — привес.
Геннадий сказал, что недавно Швеция хотела купить у нас этой муки, но ей пришлось отказать, потому что вся она разошлась на внутреннем рынке.
О китах через неделю она знала все или почти все.
Через две недели она знала кое-что и об инспекторе рыбонадзора (он был неразговорчив и скрытен) и даже смотрела у него коллекции раковин, а заодно уж множество стереофотографий.
С этой диковиной она столкнулась впервые. На особой подставочке Геннадий ребром к ребру закрепил две тускловатые с плоскостным изображением фотографии. И в увеличительном стеклышке — стоило только найти правильный угол зрения — невыразительный снимок вдруг обретал стереоскопичность, в фотографии появлялась глубина, многоплановость, деревья, кустики, камыши у реки как бы шевелились и дышали, каждая веточка сама по себе становилась настолько живой, что ее хотелось тронуть рукой.
Иногда и пустяк способен взволновать, если он что-то говорит сердцу. Ольга повернула к хозяину раскрасневшееся лицо и сказала шепотом:
— Здорово! Вы молодец. Вас все интересует. — Оробев и как-то стушевавшись в непривычной обстановке, она внимательно посмотрела вокруг. — И книги у вас какие разные. А я только художественные читаю, да еще разве по кулинарии.
Геннадий тоже оробел: в том, что он увлекался стереофотографией, не было никакой особой заслуги.
— Хотите, я вас научу?..
Она округлила глаза и замотала головой. Геннадий поспешно уточнил:
— Это очень просто, Оля. Главное, найти точку съемки, и потом от точки…
— О-ой, не надо-о, — жалобно протянула она. — Я ведь все равно ничего, ничего не пойму. Это вам кажется, что просто. Я же вижу, что вовсе это не просто.
Ольга была у Геннадия один только раз, любопытства ради. Правда, они часто прогуливались. Но жаль, что вечера были туманны, что белая мгла окутывала все вокруг: каждую живую душу, каждый безгласный предмет — липко и плотно, будто в вату упаковывала.
Но бывали другие вечера, бывали иные ночи.
Бывали ночи, когда почти натуральная луна Куинджи, наперекор всему перекочевав сюда с Днепра, висела в ненатурально высоком, звездном и звенящем, отороченном кованым серебром небе. А скифские бабы лавовых нагромождений, такие угрюмые днем, выступали тоже при полном параде, и их подагрические загогулины окружал легкомысленный нимб…
После кино в одну из таких ночей Ольга немного постояла у своего дома, обозревая притихший, как бы вросший в берег комбинат, о чем-то помечтала и ушла спать.