Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
Шрифт:
Слишком продолжительной и непримиримой была суровость Сесилии, чтобы девушка долго могла выдержать эту роль. Она любила настоящей, истинной любовью и страшилась оттолкнуть возлюбленного своей необычной строгостью, тем более что не располагала явными доказательствами его непостоянства. И поэтому, когда Леонардо стал настойчиво требовать от нее ответа, она вдруг потупила голову и громко разрыдалась.
— Вот видишь, — проговорил он не без волнения. — Я ведь знал, что все твои дерзости кончатся слезами. Язык твой меня бранит, а сердечко-то любит! Ну полно же! Все уж и позабыто. Не плачь, солнышко; радость моя, не плачь, а то ведь и я, глядя на тебя, расплачусь. Лучше мы сейчас с тобой
— Я помирюсь с тобой только при одном условии, — сквозь рыдания, но твердо проговорила Сесилия.
— Согласен. Говори же, что это за условие.
— Нет. Сначала ты пообещай мне, что выполнишь его.
— Побойся бога, Сесилия! Можно ли требовать так много от человека? Ведь не все же зависит от меня. Ну да была не была. Даю тебе слово.
— Хорошо. Не уезжай на рождество в деревню…
— Селия, ради бога! Что за странная фантазия? И с чего тебе взбрело в голову об этом просить? Уж не вообразила ли ты, что я уеду навсегда и позабуду про тебя? Ну, будь же умницей и не требуй от меня того, что не в моей власти.
— А я и так не дурочка. Ты остаешься — или едешь?
— Ни то, ни другое. Можно ли говорить всерьез о двухнедельной отлучке в деревню? Тут не знаешь даже, как и считать, уезжал ты из города или не уезжал.
— Хорошо же, — твердым голосом произнесла Селия, отирая слезы. — Поезжай, я знаю, что мне делать.
— Не принимай решений, в которых после будешь раскаиваться. Прошу тебя, подумай серьезно, представь себе, каково мое положение. Ну, посуди сама, могу ли я оставаться в Гаване, когда вся наша семья будет в Ла-Тинахе — видь это же около Мариеля? Да и как я стану жить здесь один в пустом доме, где останется только дворецкий и несколько слуг? Впрочем, если бы даже я и пытался настаивать, мать все равно этого не допустит, а отец и подавно. Мы едем числа двадцатого — двадцать второго и вернемся после богоявления. Теперь, надеюсь, ты все поняла?
— Я поняла только то, что ты отправляешься в деревню развлекаться с какой-то красоткой, которую я хоть и не знаю, но ненавижу всем сердцем. И еще одно я поняла — что никогда и ни за что с этим не примирюсь.
— У тебя, Селия, есть один недостаток: ты чересчур ревнива. Ты мне дороже всех женщин на свете, дороже самой жизни. Тебе этого не довольно? Чего же ты хочешь еще? Да, кроме того, нам с тобой полезно будет расстаться на время, и когда я вернусь, мы станем любить друг друга еще крепче. А потом, в апреле, я получу степень бакалавра прав и смогу более свободно располагать собою и своим временем. Тогда ты увидишь, как мы будем с тобой счастливы. Мы станем жить друг для друга; я — для тебя, ты — для меня.
При этих словах Сесилия поднялась со стула, видимо ожидая, что возлюбленный сейчас уйдет. Она стояла молча, словно о чем-то задумалась. Одинокая свеча, горевшая за ее спиной внутри комнаты, озаряла ее прекрасные, как у статуи, руки, плечи и грудь, ее тонкую талию, которую, казалось, можно было обхватить двумя пальцами, и весь ее стан выступал из мрака, окруженный сиянием какого-то волшебного ореола, составлявшего удивительный контраст с темнотой, в которую была погружена улица. И Леонардо, охваченный новым приливом любви к красавице, воскликнул со всей нежностью, на какую был способен:
— А теперь в знак нашего примирения и любви мое божество должно меня поцеловать!
Сесилия ничего ему не ответила, даже не шелохнулась, точно душа ее, отрешившись от тела, витала в этот миг где-то далеко-далеко.
— Прощай, храни тебя господь! — огорченно проговорил юноша. — Неужели ты мне даже руки не подашь?
Но девушка по-прежнему хранила молчание, и в лице ее была все та же отрешенность. Казалось, она вдруг окаменела и уже не дышит, и даже слегка, даже неприметно не вздымается высокая округлая грудь.
— Сейчас вернется твоя бабушка, — проговорил Леонардо. — Слышишь, в церкви святой Екатерины служба уже кончается. Я не хочу, чтобы сенья Хосефа меня здесь увидела. Прощай же!.. Так ты скажешь мне, как его зовут — этого, что с тобой разговаривал?
— Хосе Долорес Пимьента, — торжественно отвечала ему Сесилия.
Леонардо вдруг почувствовал, что вся кровь бросилась ему в голову и что лицо его пылает. Но, чтобы скрыть от Сесилии впечатление, которое произвело на него это имя в ее устах, он поспешил удалиться — и сделал это вовремя, так как богомольцы уже выходили после службы из соседнего монастыря.
А Сесилия, оставшись одна, упала на стул и горько-горько заплакала.
Глава 16
Ты, недремлющее око,
Совесть, молча наблюдаешь
И любое зло караешь
Неустанно и жестоко!
Память спит порой глубоко,
Нем закон — тяжка всегда ты:
Пожелал господь когда-то,
Чтоб ты стала для злодея,
С глазу на глаз с ним, страшнее
Грозного судьи и ката.
62
Перевод А. Энгельке.
Всякий, кому случалось в жизни совершить тяжкий проступок, платит в урочный час своей пробудившейся совести жестокую дань раскаяния. Однако исправить содеянное не всегда в нашей воле, ибо, желая загладить однажды причиненное нами зло, мы вынуждены сообразоваться с человеческими установлениями и внешними обстоятельствами. Дурные дела имеют то же свойство, что и некоторые пятна: чем тщательней их отмывают, тем заметнее они становятся.
Как бы теперь хотелось дону Кандидо навсегда порвать со своим прошлым, изгладить из памяти самое воспоминание об иных своих поступках! Но именно в те минуты, когда ему начинало казаться, что прошлое уже не тяготеет над ним, он вдруг, неизвестно как и почему, помимо собственной воли ощущал чуть ли не физически тяжесть цепей, таинственно приковавших его к незримому позорному столбу былой вины. И ощущение это в немалой степени поддерживалось в доне Кандидо свидетелями и соучастниками его проступка. Куда бы ни обращал он взоры, всегда и повсюду видел он перед собой этих людей: они были для него постоянным, живым напоминанием о грехе его молодости.
Таковы отчасти причины, могущие объяснить читателю, почему сразу же после ссоры с женою дон Кандидо поспешил встретиться с доктором Монтесом де Ока. Гамбоа не стал выговаривать доктору за нескромность, выказанную им в разговоре с доньей Росой. Да что там выговаривать! Дон Кандидо никогда еще не пожимал руку доктора так дружески, как в этот раз! Дело в том, что недавно в голове у Гамбоа созрел некий план, осуществить который без помощи Монтеса де Ока представлялось ему невозможным. По мысли дона Кандидо, его друг должен был дать медицинское заключение, где удостоверил бы, что перевезти тяжелобольную женщину из приюта Де-Паула в новый дом умалишенных значило бы подвергнуть ее жизнь серьезной опасности. Это во-первых. Во-вторых, дон Кандидо рассчитывал, что доктор согласится быть посредником, через которого сенья Хосефа, а в случае ее смерти — Сесилия могли бы и впредь в течение неопределенного времени получать ежемесячно в виде пенсиона по двадцать пять с половиной дуро.