Сесилия Вальдес, или Холм Ангела
Шрифт:
И все же, в конце концов, у доньи Росы был муж, она была матерью семейства, природа и судьба щедро одарили ее своими благами, и, вернувшись от доктора домой, она увидела себя в кругу дорогих ее сердцу людей, которые почитали ее, которые поспешили к ней, чтобы осушить ее слезы, успокоить и развлечь ее. Горе сеньоры Гамбоа, пусть даже и подлинное, было следствием разочарования в супружеской жизни, и она могла утешаться хотя бы тем, что, видимо, ангел-хранитель по сей день заботливо скрывал от нее печальную тайну и что теперь внезапно наступившее прозрение не было для нее столь болезненно, каким оно могло бы быть раньше. Ибо доселе одна только ревность омрачала ее безмятежную и во всем прочем спокойную и ровную жизнь.
Но можно ли сравнить горе, разочарование и ревность доньи Росы Сандоваль де Гамбоа с горем,
Никто не спросил Хосефу, почему она плачет и откуда печаль ее. Сесилия, которая к этому времени уже вернулась домой, была слишком расстроена, чтобы думать о чужих невзгодах. Немесия также не проронила ни слова и, только прощаясь с обеими, сказала: «Пока до свидания». Даже образ богоматери в нише напротив кресла Хосефы на этот раз, видимо, не смог принести ей утешения. С мечом в груди, преисполненная горести, богоматерь, казалось, отвратила от нее взгляд своих кротких глаз.
И тут, после всего пережитого, одинокая сенья Хосефа почувствовала вдруг, что на нее сошла благодать, — ей показалось, что мать Спасителя, некогда видевшая муки распятого на кресте сына, утешает ее в своем величайшем смирении и говорит ей: «Знай, что избавление от тяжких страданий твоих придет не здесь, на земле, а лишь там, на небесах!»
Глава 14
От нестерпимой боли
В груди трепещет сердце, изнывая;
И, вырвавшись на волю,
Моя обида злая
В словах кипит, как лава огневая.
Дон Кандидо Гамбоа был не на шутку встревожен необычным поведением и странными, ироническими замечаниями своей дорогой супруги. Никогда еще речи ее не были исполнены такого сарказма. А между тем прежде она в припадке ревности высказывалась подчас даже слишком откровенно и прямо. Какая новость могла ее так поразить? Где она была в то утро, после которого произошла в ней эта загадочная перемена?
60
Перевод А. Энгельке.
Дон Кандидо ни о чем не стал допытываться ни у жены, ни тем более у детей и слуг: это было не в его характере и не сообразовывалось с его представлениями о чести и достоинстве; к тому же дон Кандидо редко снисходил до разговоров с детьми, а среди слуг и так уже многие знали о семейных тайнах своих господ гораздо больше, чем следовало для сохранения в доме мира и спокойствия. Как человек искушенный в житейских делах и достаточно хитрый, дон Кандидо был уверен, что рано или поздно неосторожное слово, случайно оброненное женою или кем-нибудь из детей, разрешит все его сомнения.
Впрочем, отношение дона Кандидо к своим домашним почти не изменилось; он только сделался еще более осторожен в кругу семьи и с удвоенным вниманием стал следить за всем, что вокруг него говорилось и делалось. Ожидания не обманули его: миновал день-другой, и однажды за столом во время завтрака зашел разговор о воспалении лицевого нерва у Антонии и о заметном улучшении ее здоровья после того, как сеньор Фиайо удалил у нее коренной зуб. Этого для дона Кандидо оказалось достаточно.
Итак, его жена ездила к доктору Монтесу де Ока, ибо всем было известно, что именно у него в доме останавливается и производит свои зубоврачебные операции дон Фиайо.
Ценные сведения! Однако, вместо того чтобы помочь дону Кандидо разрешить волновавшую его загадку, они направили его мысли по ложному пути и даже до некоторой степени усыпили его подозрения. Ему и в голову не приходило, что Монтес де Ока мог проговориться донье Росе о больной из приюта Де-Паула. И хотя дон Кандидо догадывался уже, что в разговоре с его женой доктор выказал себя, по-видимому, излишне болтливым, он все же никак не предполагал, что Монтес де Ока, побуждаемый своей безмерной откровенностью (это была именно откровенность, а не коварство), станет посвящать постороннее лицо, к тому же еще почти ему незнакомое, в дела, до которых это лицо не имело ровно никакого касательства. Да и что могло навести обоих на подобный разговор? Гамбоа совершенно был уверен, что конфиденциальный характер его беседы с Монтесом де Ока об особе, находившейся в больнице Де-Паула, вменяет последнему в обязанность безусловное соблюдение тайны, хотя дон Кандидо и не просил его об этом.
Мы уже видели, сколь необоснованны были подобные соображения дона Кандидо. Точно так же ошибочно было и его предположение, будто донья Роса узнала обо всем от сеньи Хосефы, с которой могла случайно столкнуться в доме Монтеса де Ока, и та либо сама рассказала его жене о своей больной дочери, либо говорила о ней в присутствии доньи Росы с кем-нибудь другим. Эта догадка заставила дона Кандидо в течение нескольких дней сидеть по утрам у окна в надежде увидеть сенью Хосефу.
Но ожидания его были напрасны. С Хосефой доктор был еще более откровенен, или, лучше сказать, жесток, нежели с доньей Росой. Одним ударом отнял он у старой женщины последнюю надежду, объявив ей напрямик, без всяких туманных и ученых словечек, что положение ее дочери безнадежно. Это известие сразило Хосефу, чьи душевные и физические силы давно уже были подточены и летами, и житейскими невзгодами, и трудом, и отчаянием, которое она испытывала, видя, что внучка ее идет по стопам своей несчастной матери. Говоря ее собственными словами, она уже пронесла до конца свой тяжкий крест и теперь стояла на вершине Голгофы, готовясь протерпеть последнее: крестную муку, смерть, которая милосердно оборвет ее дни — эту цепь бесконечных лишений и жертв, освободит ее от бремени существования, слишком долго приносившего ей одни горести.
Сенья Хосефа уже не могла оправиться от удара, нанесенного ей доктором. Когда иссякли первые слезы и пароксизм отчаяния миновал, она с удвоенным усердием обратилась к вере, к молитве, стала чуть ли не каждый день ходить к исповеди и причащаться, умерщвляя свою плоть непрерывным постом, пока наконец не впала в то состояние умственной и физической апатии и безразличия к делам земной жизни, которое почти граничит со слабоумием. Казалось, внезапно погас таинственный огонь, что всю жизнь, с самых ранних лет, жарко горел в ее сердце и наполнял ее душу бодростью и энергией. Она сделалась неразговорчивой, замкнутой, перестала заботиться о внучке и целиком отдалась своей набожности, которая постепенно стала как бы ее второй натурой, вылившись в ряд автоматических, бессознательных действий. Одним словом, жизнь с этих пор превратилась для нее поистине в сон, и она с каждым днем все глубже и глубже погружалась в духовную летаргию.
Столь резкая и к тому же внезапная перемена не ускользнула от внимания Сесилии, которая теперь вольна была делать все, что ей заблагорассудится, и могла безоглядно отдаться своей страсти. Однако очень скоро внучка стала относиться к Хосефе с большей заботливостью и сочувствием. Она вдруг поняла, что бабушка ее, на вид вполне, казалось бы, здоровая, может внезапно умереть, и мысль эта сильно напугала Сесилию, заставив ее подумать о своем будущем. Ведь она совсем скоро могла остаться одна — одна на всем белом свете, без родных, без верных друзей, безо всякой опоры и защиты; и с горячим усердием принялась она заботиться о своей бабке. Никогда за всю свою жизнь не выказывала она ей столько любви и внимании. Но и нежность ее, и неустанное попечение, и ласковые слова пропадали втуне, не встречая должного отклика у Хосефы, лишь иногда отвечавшей внучке холодной улыбкой, от которой Сесилии делалось страшно, потому что, как ей казалось, улыбка эта говорила о преждевременном старческом одряхлении, возможно даже о душевной болезни. А между тем Хосефа не утратила способности чувствовать, и внучке не раз случалось замечать следы слез на бабушкиных щеках. Как бы там ни было, но в том состоянии, в каком сенья Хосефа находилась со времени своего последнего разговора с сеньором Монтесом де Ока, она едва ли думала о встрече с доном Кандидо и о деле, почти совершенно изгладившемся теперь из ее памяти.