Сев
Шрифт:
– А мистер и миссис Чадомор никогда, вероятно, не ошибаются?
– Нет!
– с жаром воскликнула Сесси.
– Они все знают.
– Расскажи мне про свои ошибки.
– Даже стыдно рассказывать, - неохотно согласилась Сесси.
– Вот, например, сегодня мистер Чадомор объяснял нам про натуральное процветание.
– Должно быть, национальное, - заметила Луиза.
– Да, верно. А разве это не одно и то же?
– робко спросила Сесси.
– Лучше говори "национальное", раз он так сказал, - уклончиво отвечала Луиза.
– Ну
– А как ты ответила?
– спросила Луиза.
– Вот то-то, мисс Луиза, - я ответила, что не знаю. Откуда же мне знать, процветает эта нация или нет, и обеспечено ли мне благосостояние, раз я не знаю, чьи это деньги и принадлежит ли мне сколько-нибудь из них? Но оказалось, что это совсем ни при чем. В цифрах об этом нет ничего, всхлипнула Сесси, вытирая слезы.
– Это была грубая ошибка, - заметила Луиза.
– Да, мисс Луиза, теперь-то я поняла. Тогда мистер Чадомор сказал, что он задаст мне еще один вопрос: предположим, что наш класс - огромный город, и в нем миллион жителей, и за год только двадцать пять человек из них умирают от голода на улицах. Что ты можешь сказать о таком соотношении? И я сказала - ничего другого я придумать не могла, - что, по-моему, тем, кто голодает, вероятно ничуть не легче оттого, что других, неголодающих, целый миллион - хоть бы и миллион миллионов. И это тоже было неверно.
– Разумеется, неверно.
– Тогда мистер Чадомор сказал, что задаст мне еще один вопрос. И он сказал - вот казуистика...
– Статистика, - поправила Луиза.
– Верно, мисс Луиза, я всегда путаю ее с казуистикой, это еще одна моя ошибка. Вот статистика несчастных случаев на море. И вот я вижу (это говорит мистер Чадомор), что в течение определенного времени сто тысяч человек пустились в дальнее плавание, и только пятьсот из них утонули или сгорели живьем. Сколько это составляет процентов? И я сказала, - тут Сесси, сознаваясь в своей вопиющей ошибке, залилась горючими слезами, - я сказала нисколько.
– Нисколько, Сесси?
– Нисколько, мисс. Ведь это ничего не составляет для родных и друзей погибших. Нет, я никогда не выучусь. А хуже всего то, что хотя бедный мой папа так хотел, чтобы я училась, и я очень стараюсь учиться, потому что он этого хотел, а как раз ученье-то мне не по душе.
Луиза молча смотрела на темную хорошенькую головку, виновато склоненную перед ней, пока Сесси не подняла на нее глаза. Тогда она спросила:
– Твой отец, Сесси, сам был очень ученый и потому хотел, чтобы и тебя хорошо учили?
Сесси медлила с ответом, и лицо ее выражало столь явное опасение, как бы не нарушить запрет, что Луиза поспешила добавить:
– Никто нас не услышит; а если бы и услышал, что может быть дурного в таком невинном вопросе?
– Нет, мисс Луиза, - сказала Сесси, ободренная словами Луизы, и покачала головой.
– Мой папа совсем неученый. Он едва умеет писать, и редко кто может прочесть то, что он пишет. Я-то могу, конечно.
– А твоя мать?
– Папа говорит, что она была очень ученая. Она умерла, когда я родилась. Она...
– Сесси дрожащим голосом сделала страшное признание ...она была танцовщицей.
– Твой отец любил ее?
– Луиза задавала вопросы со свойственной ей глубокой, страстной пытливостью - пытливостью, блуждающей во тьме, точно отверженное существо, которое скрывается от людских взоров.
– О да! Любил так же горячо, как меня. Папа и меня-то любил сначала только ради нее. Он повсюду возил меня с собой, когда я была еще совсем маленькая. Мы никогда с ним не расставались.
– А теперь, Сесси, он оставил тебя!
– Только потому, что желал мне добра. Никто не понимает его, как я, и никто не знает его, как я. Когда он оставил меня ради моей же пользы - он никогда не сделал бы это ради себя, - я знаю, что у него сердце разрывалось от горя. Он ни одной минуты не будет счастлив, пока не воротится.
– Расскажи мне еще про него, - сказала Луиза.
– И больше я никогда не буду спрашивать. Где вы жили?
– Мы разъезжали по всей стране, а подолгу нигде не жили. Мой папа...
– Сесси шепотом произнесла ужасное слово - ...клоун.
– Он смешит публику?
– спросила Луиза, понимающе кивнув головой.
– Да. Но иногда публика не смеялась, и тогда он из-за этого плакал. В последнее время она очень часто не смеялась, и он приходил домой совсем убитый. Папа не такой, как все. Люди, которые не знали его так хорошо, как я, и не любили его так сильно, как я, иногда думали, что он немножко сумасшедший. Случалось, они зло шутили над ним; но они не знали, как он страдает от их шуток, это видела только я, когда мы оставались одни. Он очень застенчивый, а они этого не понимали.
– А ты была ему утешением во всех его горестях?
Она кивнула - слезы текли у нее по щекам.
– Надеюсь, что да, и папа всегда так говорил. Он стал такой робкий, боязливый, считал себя несчастным, слабым, беспомощным неучем (он сам постоянно твердил это). Вот потому-то он и хотел, чтобы я непременно многому выучилась и чтобы я выросла не такая, как он.
Я часто читала ему вслух, это как-то подбадривало его, и он очень любил слушать. Книги я читала нехорошие - мне теперь нельзя говорить о них, - но мы не знали, что они приносят вред.
– А ему они нравились?
– спросила Луиза, не сводя испытующих глаз с лица Сесси.
– Ах, очень нравились! И сколько раз они удерживали его от того, что в самом деле могло повредить ему. И много было вечеров, когда он забывал о всех своих бедах и думал только о том, позволит ли султан Шахразаде рассказывать дальше[31], или велит отрубить ей голову раньше, чем она кончит.
– И отец твой всегда был добрый? До самого последнего дня?
– спросила Луиза, в нарушение строгого запрета явно раздумывая над рассказом Сесси.