Сезон тропических дождей
Шрифт:
Пора было ехать на вокзал.
Переодевшись и взяв чемодан, он сказал насторожившейся теще:
— Всего доброго, Кира Игнатьевна! У меня отпуск, и я еду к маме. Скажите Ольге, если захочет, пускай напишет туда.
Теща поспешно обратила к нему морщинистое личико, скороговоркой заверила:
— Обязательно напишет! Обязательно!
И в этой ее уверенности, в тоне, каким эти слова были сказаны, Антонов почувствовал: теща уже знала, ч т о именно напишет ему Ольга.
Утром была опушенная молодой листвой Кинешма и вольный волжский ветер на переправе,
А вот и Студянка! Как всегда, он присел на несколько минут на берегу на знакомый дубовый пень, который неизбывно торчит здесь, наверное, лет сто и не сгнивает. Мать говорила, еще отец на нем сиживал.
Возле упавшей в воду коряги чистая зеленоватая гладь воды морщилась бурунчиком, как случайным грубым надрезом. Река несла белые шарики цветочного пуха.
Неужели и вправду в конечном счете добирается Студянка до самого океана? Великая, оказывается, путешественница его Студянка!
Мать он увидел недалеко от дома на дороге. Она несла ведро с водой. Антонов тихонечко догнал ее и, незаметно протянув руку, взялся за дужку ведра. Мать спокойно к нему обернулась, даже бровью не повела, буднично спросила, будто он отлучался ненадолго:
— Ты?
Взглянула на сына снизу вверх и вдруг залюбовалась, засветилась глазами: статный, молодой, с нездешним загаром на лице.
— Приехал?
— Приехал, мама! На весь отпуск к тебе, на два месяца.
Она удовлетворенно кивнула. Их общение никогда не было многословным.
— Один?
— Один.
В складках ее аскетического лица проступила печаль.
Они шли рядом по мягкой, влажной от недавнего дождя деревенской дороге — он, высокий, крепкий, ощущающий в себе силы, она ему по плечо, худая, по-учительски строгая, с прямо расчесанными на пробор, забранными на затылке в пучок белыми волосами.
— Самое главное, сынок, что жив и здоров. А остальное приложится…
Он устал с дороги и лег в этот день рано, оглушенный деревенской тишиной, от которой уже давно отвык, — ни грохота кондиционера, ни воя самолетных турбин, ни перестука вагонных колес. Тишина! Родная прадедовская тишина! И еще знакомый с детства запах сосновых досок пола и древесного угля, приготовленного в коробе для самовара.
Несмотря на усталость, никак не мог заснуть. Намучившись от бессонницы, тихонечко, стараясь не скрипеть половицами, не стукнуть дверью, вышел из избы. Сел на крыльце. В нежной молодой листве березы, склонившейся над крыльцом, как капли росы дрожали звезды. Где-то на окраине деревни лениво и беззлобно лаяла собака. От недалекой Студянки, высвеченные голубым светом, таинственно проплывали, как призраки, пласты легкого, будто дым, тумана. Пахло мокрой землей и цветущими травами.
Господи, как же здесь хорошо! Но почему же ему сейчас особенно тошно? Он достал пачку скверных сигарет, которые купил сегодня
— Стал снова курить?
— Да так, мама, немного, что-то захотелось…
Не отнимая руки от его головы, она молча постояла рядом, казалось, тоже вслушивалась в тишину.
— Любишь ее?
Она всегда понимала его и без слов, будто читала мысли. Он ждал этого вопроса, он очень хотел его.
— Люблю, мама…
С утра он уходил из дома и бесцельно бродил по окрестным лесам и полям. Возвращался иногда только к обеду, потому что лесные тропы уводили его за километры от Субботина, в далекие таинственные кущи, где тропки вдруг ныряли под кусты и исчезали совсем.
Однажды набрел на лесной пионерский лагерь, лет десять назад его построила здесь, в сосновом бору, какая-то большая ивановская фабрика. Дети еще не приезжали, но в лагере на главной аллее уже вовсю действовал уличный громкоговоритель, развлекая пустой бор музыкой и сообщая ему новости со всего мира.
Антонов торопливо зашагал по тропке подальше в лес, к тишине. Вдруг музыка оборвалась, ее сменил деловой голос диктора. Передавали последние известия. Антонов был уже возле шоссе, по которому с тяжелым урчанием полз грузовик, заглушивший на время голос репродуктора. Когда шум машины наконец затих, он явственно услышал:
«…и произошел военный переворот. Весь день в столице продолжалась перестрелка. Имеются убитые и раненые. Президент арестован. Верные правительству части с боями отступают в глубь страны. По сообщению западных агентств…»
И снова на шоссе заурчала машина.
Антонов замер, напрягая слух. Где переворот? В начале сообщения вроде бы явственно звучало долгое и… и…! Неужели Асибия?
Он вдруг почувствовал, как в этом прохладном северном лесу у него взмокла шея, будто снова окунулся в тяжкий африканский зной. Не может такого быть! Не должно! Дико, нелепо!
Домой он почти бежал.
Едва переведя дыхание, ворвался в дом, включил репродуктор. Было как раз пять вечера, передавали последние известия — о чем только в них не говорили, но ни слова о перевороте, который произошел где-то. Не сообщили о нем и в шесть, и в семь, и в десять вечера. Его тревога передалась матери, хотя она не спросила ни о чем.
В перерывах между выпуском новостей Антонов на дворе колол дрова, которые давно собирался заготовить матери на зиму, да все откладывал. Он размахивал колуном в неистовстве и отчаянье, словно расправлялся с кем-то. Поленья с легким металлическим звоном разлетались в стороны. Хрясь! Хрясь! Все на свете «дрын дрова»! На крыльце стояла мать, смотрела на сына и молчала.
В одиннадцать о перевороте наконец сообщили. Он произошел не в Асибии и даже не в Африке.
Дослушав до конца сообщение, Антонов выключил радио и обессиленно опустился в старое соломенное кресло, наследие прадеда, которое всегда стояло в светлице. Откинулся на спинку, уронил натруженные руки, шумно перевел дух.
— Устал, сынок?
— Да так, немного. Зато сколько дров я сегодня тебе наколол, мама! Хватит на всю зиму.