Шаги в глубину
Шрифт:
Я всего-навсего осталась лежать на столе, слушая, как он уходит. Свет Дональд забрал с собой.
* * *
В коридоре фрегата было пусто и тускло.
«Куда всю энергию перенаправили?»— подумала я, двигаясь вдоль стенки. После душа мне стало легче, и мысли прояснились, но в голове срочно потребовались новые спасательные дамбы, потому что уже начало затапливать.
И все, и хватит. Переживу.
Каюта не изменилась, здесь все было как раньше, только теперь больше некуда мне бегать от кошмаров. Я поскладывала
К Марии. Увы, пора.
Карпцова сидела за столом и ковырялась в манипуляторе скафандра. Тестерная отвертка щедро выводила данные на голопанель, и Мария смотрела больше на экран, чем туда, где ковырялась.
— Привет, — сказала я, садясь напротив.
— Привет. Сейчас.
Карпцова несколькими движениями загнала детали на место, и манипулятор с тонким свистом сложился.
— Что скажешь? — поинтересовалась докторша. — Или ты так — выпить пришла? За упокой, так сказать?
Я обхватила себя руками и фыркнула.
— Нет. Прошу тебя, помоги мне.
Мария потерла висок пальцем и смешно наморщила носик.
— А с чего это ты? Я думала, по части психоанализа у тебя проходит секс с Дональдом.
— Нет, — сказала я.
Отчетливое понимание, что зря я пришла, кололось в виске. Простое «нет» без ругательств обошлось мне очень и очень дорого.
— Ладно, извини. — Мария встала. — Пойдем.
Мы пошли. Я смотрела на худую докторшу, на ее немного сутулую спину и думала, что ей, наверное, нелегко. Чисто по-женски нелегко. Так бывает в наш век, и во все века было, что одержимость идеей иногда дает сбой, и человек оглядывается, а вокруг — никого, и чего-то странно-интересного хочется, и небо уже не такое голубое (розовое, зеленое, синее). Интересно, сколько раз за свою жизнь она выходила из строго-научной скорлупы?
— Давай с самого начала, Алекса.
Я ее не видела. Карпцова устроилась где-то за спиной, на висках у меня висели противные липучки, а над головой снова была лампа.
— Мария… Можно свет погасить?
— Что? Хорошо. Только не засни.
«О, Карпцова, это вряд ли. Это очень вряд ли».
Я вспоминала свою жизнь. Как меня привели в большой-большой зал, как там была только крепкая мамина рука, хотя самой мамы в памяти не было. Добрый улыбчивый дядя подсадил меня в странную капсулу, погладил по голове, и так — вжав головенку в плечи, напуганная, с голубыми глазищами в пол-лица — я погрузилась в темноту. Потом было первое в моей жизни слияние с машиной, о котором я не запомнила ничего, кроме давящего ужаса клаустрофобии. Мне казалось, что это не фреймы компьютера, а меня саму заперли в душной коробке, по которой пульсирует охлаждающая жидкость.
И это был первый случай, когда я, еще не помня мамы, услышала лейтмотив своей жизни.
«Ты самая лучшая, доченька».
Он варьировался, он плавал, набирал обертонов, он играл и кружился: «Ты умничка, доченька».Лейтмотив настырно долбился мне в затылок басами: «Ты так стараешься, доченька». А еще менялась мамина рука. Она поначалу была твердой и уверенной, ласковой, но чем сильнее расширялся мой мир, чем больше было воспоминаний, тем меньше мне нравились прикосновения. В них появилась дрожь, ладонь часто была покрыта липким потом, и я гадливо съеживалась под взглядом, в котором горела лихорадка.
— Когда ей поставили диагноз?
— Мне было четырнадцать.
Я нахмурилась. Что-то болело там, в эти четырнадцать лет. Планеты выгорали по всему космосу, мы вяло воевали с баронианцами в пятый раз, до этих шерстистых все не доходило, кто такие люди, и мы им объясняли.
Новости пестрели пожарами и орбитальными бомбардировками. Там было много ненависти — и бормотание, мельтешение телевизора не умолкало ни на секунду. Я — подстароста первого курса космоходки, ходила по опустевшей квартире, я смотрела на свою мечту и сосала, как леденец, сладкую мысль: мне больше не надо быть лучшей.
Больно. Черт, как больно.
Что-то там было страшное, в эти четырнадцать лет.
— Почему ты молчишь?
Возраст. Может, парень? Нет, я никогда не маялась такой дурью: я ведь лучшая. Все свои странные желания я сгоняла гимнастикой и зубрежкой. Мир парней пришел позже, после наблюдений за сверстницами, которым повезло — или не повезло — с матерями.
Может, по учебе что-то? Да, могло быть. Я впервые сорвалась, когда пришлось пожертвовать экипажем в задаче по уклонению.
Нет, нет. Что-то другое. Очень другое.
— Хорошо, Алекса. Пока остановимся здесь. Какой твой самый страшный кошмар?
Я вспомнила Джахизу и улыбнулась. Черт, я улыбнулась. Гори в аду, староста Фокс, но ты даже близко не подходишь к тому, что я видела раньше.
— Я стояла в очереди на принудительное донорство.
— Что?
— Да.
В непроглядном мраке комнаты голос Марии казался еще более удивленным, чем должен был. А я вспоминала ту феерию ужаса, которая ожила в моем сне — во сне шестнадцатилетней девушки.
— Хочешь сказать, что тебя разрезали на органы?
— Нет, Мария. Я просто потеряла гражданство и стояла в очереди. Передо мной было человек пятьсот, назад я не оборачивалась. Я просто там стояла.
Бесконечная цепочка медленно втягивалась под флаг ИмперииМономифа, который сиял так ярко, что, казалось, он сам по себе вырезал глаза. Я стояла, и мне было так жутко, так невыносимо, что я проснулась, едва человек впереди — четыреста девяносто девятый, допустим, — сделал шаг вперед и стал четыреста девяносто восьмым.
К счастью, соседка по комнате тогда заметила, что я проснулась с остановившимся сердцем.
— Хорошо. Пока хватит.
Мария зажгла свет, и я невольно зашипела: лампа на миг показалась мне тем самым флагом. Карпцова коснулась пальцами моих висков и сняла липучки с проводами.
— Предварительно: ты закрыла в себе что-то очень сложное, — докторша икнула, возясь у меня за спиной. — Ты боишься перестать быть собой, у тебя непростые отношения с матерью, но это не главное. Главное — это то самое закрытое воспоминание. Я проанализирую данные — и продолжим. Завтра, например.