Шаляпин
Шрифт:
“Перед лицом искусства не должно быть ни молодых, ни старых. Все равны. Дайте и мне место на вашем пиру. Ведь я его заслужил?”-“Да, заслужили”, -отвечали ему и давали петь судью в “Вентере” или князя Верейского в “Дубровском”. Бог дал человеку исключительной красоты голос, волшебный инструмент, лучше которого не сделать никакими искусными руками, чар которого нет слаще на земле; Бог послал нам певца, чтобы он, слагая вдохновенные песни, давал нам усладу в дни печали, чтобы он своим голосом усмирял бурю, клокочущую в нашей душе, и мы, внимая завораживающим звукам, отдавались светлому забвению… а певцу поручают исполнять крошечную роль Панаса в опере Римского-Корсакова “Ночь перед Рождеством”, роль, быть может, и важную для стройности ансамбля, но совершенно неподходящую для того, чтобы выдающейся певец испытывал на ней свой талант. Когда же является желание удовлетворить артиста, ему великодушно предоставляют возможность спеть целых шесть раз в сезон… лейтенанта Цунигу в “Кармен”,
Правда, в ту пору пребывания на Мариинской сцене у него была одна партия, на которую могли бы сослаться, как на доказательство, что не совсем же его затирали, давали петь даже то, чего никто не пел. Это- граф Робинзон в опере Доменико Чимароза “Тайный брак”. В ней Шаляпин успеха не имел, да и не мог иметь по той же причине, по какой не имела успеха и вся опера, которая после пяти представлений была снята с репертуара. “Тайный брак” (“Il Matrimonio segreto”)-произведение очень тонкого стиля; в нем, точно в зеркале, отразился изящный, жеманный конец XVIII века. Своей ясной простотой и граней Чимароза в “Тайном браке”, лучшем своем произведении, напоминает Моцарта, и эту оперу, как и благоуханные создания Моцарта, нельзя ставить a grand spectacle.
Между тем, в Мариинском театре в ту пору этого решительно не понимали, да и не только тогда, а и значительно позже, когда, в сезон 1897-98 гг., вдруг возобновили “Дон-Жуана”, обставив, его совершенно так же, как каких ни будь “Гугенотов”, с тем же казенным блеском и пышностью, нимало не помышляя о стиле. Если так поступали заправилы театра, откуда же, спрашивается, было Шаляпину, молодому, неопытному певцу, набраться понятий о том, что такое стиль Чимарозы. Разбираться в таких тонкостях ему было не под силу: молодой певец, не получивший никакого образования и вынужденный собственными силами расширять свой умственный кругозор, был совершенно одинок; около него не было никого, кто мог бы помочь его художественному развитию.
Партия графа Робинзона, в смысле вокальном, хорошая партия и, вероятно, в чисто звуковом отношении она выходила у Шаляпина вполне прилично; но этого мало как для Чимарозы, так и для Мариинского театра, где требовалось исполнение виртуозное и публика которого была избалована целой плеядой талантливейших артистов. Вот почему именно на этой сцене надлежит особенно бережно обращаться с молодыми талантами, чтобы не ставить их в условия, неблагоприятные для успешного развития. Между тем, именно на Мариинской сцене это правило не соблюдается. Естественно, что, очутившись в подобных условиях, Шаляпин почувствовал себя скверно. Не раз, вероятно, в душе у него шевелился горький вопрос: “Заманили, помазали по губам, ну, а дальше что же?” Для всякого другого человека, воспитавшегося в культурных условиях, умеющего владеть собою и выбирать себе дорогу, описанная обстановка не имела бы решающего значения. “Ну, не теперь, так после, подождем”, сказал бы он себе. Не таков был Шаляпин. Он чувствовал себя носителем стихийной силы, но эта сила не находила себе приложения.
В пору пребывания Шаляпина на Мариинской сцене заложенная в нем творческая и реформаторская стихия уже явно давала себя знать, но находилась еще в первобытном состоянии, не стесненная никакими гранями, не считающаяся ни с какими традициями и нормами, чуждая культуры. Шаляпину нужен был руководитель, -его не было. Шаляпину нужны были особые условия работы, при которых он чувствовал бы себя вполне на месте, -их не было. Шаляпину необходим был исход клокотавших в нем богатырских сил, и такой исход могла дать только беспрерывная творческая работа, повитая сознаем, что она действительно достойна его таланта, -такой работы у него не было. Ему хотелось, чтобы слава хоть на мгновение улыбнулась ему… желание, более чем законное в 21 год. Она не приходила, вернее, не возвращалась; потому что однажды она показалась ему, там, в темном, узком колодце Панаевского театра. Ах, во сколько раз дороже раззолоченного зала Мариинского театра должен был казаться ему этот колодезь! И богатырь, одаренный могучим голосом, беспредельным запасом неслыханной творческой фантазии, обречен был на бездействие, на сонное прозябание. Когда же его изредка призывали к исполнению артистических обязанностей и ему на долю выпадало что ни будь более существенное, нежели судья в “Вертере” или князь Верейский в “Дубровском”, то он словно терялся, и из его пения и игры выходило мало путного, так что, если, бывало, спросишь: “Ну, что, как вчера играл Шаляпин?”-сплошь и рядом следовал ответ: “Кривлялся
Как? Шаляпин… и… кривлялся? Ну, да, конечно, это было мнение обывательское, конечно, “кривлялся”-это совсем не то слово. “Искал”- вот настоящее. И, разумеется, в этих исканиях уклонялся Бог знает куда, доходя в своих телодвижениях до таких форм, которые поверхностному наблюдателю в самом деле могли показаться кривлянием. Да и что он мог найти, например, за те два раза, два только раза за целый сезон, когда пел Мефистофеля в опере Гуно. Он, может быть, уже тогда мечтал о чудесах сценической пластики, о нежных, искрящихся изломах мрамора, о монументальной броне, он, может быть, уже тогда намечал бессознательно свои позднейшие сценические образы, а перед глазами зрителя, ничего в этих исканиях не понимавшего, мелькал в той же роли облике Чернова, элегантного, как-то по-французски изящного и слащавого, бонбоньерочнодекоративного Мефистофеля, который своими манерами напоминал отнюдь не духа зла, а просто очень ловкого салонного чародея, пленяющего милых дам и нежных девиц чисто сделанными фокусами.
Даже когда Шаляпин выступил в такой более близкой его тогдашнему пониманию роли, как роль князя Владимира Галицкого в “Князе Игоре”, то и тут его замысел оказался в разладе с приемами внешнего выполнения. Не было и намека на того Галицкого, каким Шаляпин явился впоследствии. Во всем облике была какая-то развинченность; правда, замечалось, хотя и очень слабое, стремление подчеркнуть действительно художественно характеристические черты этого доброго малого, гуляки, пьяницы, кутилы, которому море по колено. Видно было, что Шаляпину точно не совладать со своим длинным телом, длинными ногами и руками, не знает он, что с ними делать и что ими выражать. Исполнял он эту роль опять таки два раза. Спрашивается, как тут было в нее впеться и выграться, тем более что опера не разучивалась заново, следовательно, не было достаточного количества репетиций, а Шаляпин просто вступил в ансамбль, заменив обычного исполнителя, г. Гончарова.
К этой нудной, неблагодарной работе, так мало соответствовавшей достоинству артиста, в котором заложены богатые творческие силы, присоединилась еще и тяжелая болезнь: Шаляпин заболел воспалением мочевого пузыря и полтора месяца пролежал в Придворном госпитале, сильно страдая. Едва он оттуда вышел, не успел еще вполне оправиться, как его назначили петь Руслана, без всякой серьезной подготовки, и это в ту пору, когда у большинства петербургских меломанов еще звучал в ушах голос Мельникова в той же партии, считавшейся одной из коронных в репертуаре знаменитого певца. Руслан и Мельников казались синонимами. Из баритонов, пришедших на смену Мельникову, ни один не мог петь Руслана. Высоких басов в труппе не было. Кончилось тем, что партию Руслана стали исполнять настоящие басы, вроде Серебрякова и… вполне безуспешно, и я лично помню множество спектаклей, когда самая интересная, самая красивая, центральная роль была просто пустым местом. Каждый новый исполнитель возбуждал в публике крайнее любопытство; она ждала, не окажется ли он, наконец, достойным заместителем Мельникова. С тем большей осторожностью надо было выпускать в этой партии новых певцов, особенно молодых. С ними надлежит обращаться бережно, потому что неудачный выход в трудной, плохо подготовленной партии, может погубить певца. Он только тогда имеет право выступить в ответственной и новой партии, когда и он сам, и все те, кто ведает оперные постановки, вполне убеждены, что он действительно в нее впелся, до последнего совершенства овладел всеми ее тонкостями.
Этого убеждения не было у тогдашнего режиссерского управления Мариинского театра, да оно к этому и относилось вполне безразлично; не было его и не могло быть у самого Шаляпина. Спросите его, почему он теперь не поет Руслана? Ведь уж, кажется, много воды утекло с тех пор, и вокальное искусство его достигло такого совершенства, что никакая партия, раз она ему от природы по голосу или легко может быть транспонирована для его голоса, ему не страшна… А вот водите же. Несмотря на всю свою славу, всю, казалось бы, понятную, самоуверенность, все бесконечное умение и великий талант, Шаляпин до сих пор… не уверен в партии Руслана. Долго штудировал он ее с помощью такого превосходного музыканта, как московский композитор А. Н. Корещенко, и все же отложил в сторону, ибо в ней заключены такие тайны, такие музыкальные тонкости, что уважающий себя и требовательный к себе художник должен или овладеть ими в совершенстве, или вовсе оставить партию в покое.
Если дело с Русланом обстоит так сейчас, то легко себе представить, что же было тогда, да еще при том условии, что Шаляпин не вполне оправился от болезни. Получился решительный неуспех, который, при отсутствии дружеской поддержки, должен был болезненно, трагически отозваться на необыкновенно чуткой и восприимчивой натуре Шаляпина. Нужно знать хоть немного присущую ему впечатлительность, чтобы понять, что должно было происходить в душе артиста еще во время хода спектакля, когда неуспех определился вполне, какую мучительную ночь он должен был провести после спектакля, он, который даже теперь, находясь на вершине славы, долго не может заснуть после выступления перед публикой, настолько оно нервирует и встряхивает душу.