Шаутбенахт
Шрифт:
— Ну, говори, только оборву на полуслове, что…
— Сейчас. Видите ли, я сама учительница, вдовая, а Светка в девках. Ее и не берет-то ни один черт, дочку, а для меня жених отыскался. Светлана моя уперлась: нет и все, не позволю. Не дам прежде себя замуж выйти, жениха мышьяком отравлю, сама в петлю полезу, и не дает. Вы, барышня, милая, вы тут с ней таким делом занимаетесь, у вас и средства разные повлиять на нее.
— А не брешешь, мамаша?
— Хочешь, присягну?
— Ну-ка, выдь, покажись.
Она выступила на свет.
— Ну, мать, и в самом деле вижу, что не врешь. Без мужа тошно, а?
— Ох, не береди.
— Ну, дай ушко.
И нашептала ей, что делать, она согласилась. Влезла я первой и говорю Свете:
— Эй ты, монах в зеленых штанах, быстро за ширму и
Та входит и обомлела:
— Ну и красотища здесь у тебя, ковры персидские, оттоманка, китайская ширма в углу.
— А ты как думала, бархатные шаровары хочешь?
— Спрашиваешь…
И принялась она раздеваться и во исполнение нашего плана играть со мной. Сперва, как уговорились, понарошке, а потом так разыгрались…
— Погреть старые косточки где б дозволили?
— Ой, досада, негде. Что ж, дурешка, ты раньше не сказала, я б грелочку…
— Да у самой грелочка небось, что светик-солнышко.
— Ты старшая, укажи своей молодухе дорогу.
Светик все слышит, наконец не выдержала:
— Ах ты, выродь старая, дочкино счастье отнимать пришла?
— Какими словами ты к матери своей обращаешься?
— А ты чего думала?
— Нет уж, милая доченька, дозволь мне самой судьбу свою решать. Ты мне замуж выйти дала? Не дала. А теперь, когда я для себя в замену мужьева утешения другое нашла, ты уж не мешайся.
Светке и крыть нечем.
А когда Светлана под конец напрочь опупела, пришла ко мне Павла, настоящая красавица Павла, из тех, кого зовут королевами пляжа, без которых решительно бы прекратилось производство открытых авто, летняя муза всех кинорежиссеров, — я ее не звала.
— Я принадлежу к числу женщин, чье тело гнется без хруста.
— Я тоже. Почему вы стоите?
Если не считать единственного пуфика, на котором я восседала, в комнате совершенно не было мебели. Ширма, оттоманка, еще кой-какие мелочи — все пошло на приданое опупевшей Светке.
— Скажите, что привело вас ко мне?
— Что? Что приводит одних людей к другим?
— Жажда знаний, я полагаю. Как вы себя чувствуете?
— У вас довольно жесткие коленки.
— Хотите поменяться местами?
— Нахалка… у, корова! — Последнее, когда я с размаху оседлала ее.
— Настоящая женщина всегда корова.
— Но ты-то еще не женщина. Поделись, любонька, как тебе это удается сохранять?
— А это как равновесие, надо лишь не бояться потерять. Ну как, пава моя, сдаешься?
— Обожаю сдаваться.
…………………………………………
И вдруг я испугалась, что никогда не потеряю равновесия. Оставив своего коня недоумевать, я кинулась прочь и наудачу открыла первую попавшуюся дверь — за ней, на лестнице, уже меня ждал ты. Как сильный слабого, но робкого, прижал ты меня к стенке и прошептал: «Любовь пришла, первая любовь пришла, девочка». А я что сказала? «Дерево — вечно зеленое, любовь — только первая», — и склонила тебе голову на плечо. Будь же отныне моим бурным ветром, моим лейтенантом Гланом — будь мне всем. Никому не отдам своего восторженного мальчика. Нет!
Да! Я закричал.
Да! Я закричал: «Впустите меня, впустите!» — и обнаружил, как это сладко взывать в моем положении к обоим сразу. Каждое слово здесь было налито той особой силы болью, какая возможна только за самого себя. Зверек мазохизма, случайно коснувшись меня, вошел во вкус и теперь усердно сосал мою грудь.
— Нельзя же оставлять солдата на улице перед собственным домом. Солдат все равно никуда не уйдет.
Ложная последовательность: «Нарцисс влюбился в себя и потому был глубоко несчастлив». Нет, еще прежде он был несчастлив, потому-то и полюбил себя. Да так, что, не имея больше сил терпеть все нараставшее чувство обиды, жалости к себе, той удивительной досады, которая может пронизывать каждую клеточку организма, вдруг взял и утопил все без остатка на дне приозерного ручейка. Хотелось бы знать, что они сейчас делают. Уверен в том, что не смеются надо мной. А жаль.
— Или может быть, вы не открываете, потому что знаете, что у меня винтовка?
Это могло показаться глупым. Если ты так уж хочешь войти, зачем же выдавать себя и тем самым укреплять их в намерении тебя не впускать? Но я был хитер, как сумасшедший, и сказал это перед тем, как уже собрался открыть дверь собственным ключом.
Ключ у меня был. Я никогда не пользовался им, даже если, внезапно возвратившись, как сегодня, не заставал ее дома, даже тогда часами просиживал у двери самым жалким образом — что-нибудь читая. Пускай все видят: интеллигентный солдат с книжкой. Однако я поступал так отнюдь не из предосторожности, которая, как выяснилось, была бы вовсе не пустой, а потому что не хотел лишать себя всей полноты удовольствия — войти в дом с нею вместе. К тому же мне ожидание не в тягость, сколько бы оно ни длилось. Сидя на ступеньке, я предвкушал ее появление, ее радость — все-таки непритворную? — при виде меня, такого трогательно беспомощного, ее умиление, когда на вопрос «сколько же я тут?», я называл цифру достаточно впечатляющую, чтобы нуждаться еще в округлении. Кстати, для бесстрастного стратега, скептически наблюдающего за всем посредством телевизора, мое теперешнее поведение было не чем иным, как расчетливым маневром с целью отвлечь их (противника) от единственно спасительной мысли — вставить ключ изнутри. Не знаю, что здесь оказалось решающим, не осознающее себя коварство атакующей стороны, или все-таки сыграли свою роль ледяной испуг, луч надежды, целая гамма чувств, сводящаяся к нескольким скупым восклицаниям: «неужели!», «не может быть!», «да тише!» — словно это может спасти — «что делать??» — внезапно обессиливающее сердцебиение, пребольно ушибленный палец — словом, все, что принято относить на счет внезапности; а может быть, просто я родился под черной звездой и мне на роду было написано погибнуть в этот день, но уже с последним пугающим словом «винтовка» я доказал своей семье, которая теперь уже со мною вместе насчитывала трех человек, что ключ у меня все-таки есть, и влетел в прихожую. И вот до чего ленива и флегматична рука моя: даже тогда, когда ей предстояли столь ужасные подвиги (какие, я еще не знал), она выражала мозгу и в его лице, значит, мне — так выявляются два лица в человеке, одно печальнее другого, — свое удовольствие тем, что замок был закрыт на один оборот и не пришлось дважды поворачивать ключ, оставляя его оттиск на побелевшей мякоти пальцев.
Они стояли в прихожей, в двух метрах от меня, как раз напротив двери. В общем-то я и не рассчитывал застать их в спальне, хотя зверушке моему, уже окончательно мною усыновленному, безусловно хотелось, чтобы встреча эта состоялась, ну, по меньшей мере, в ванной. Однако у прихожей имелись в этом плане и свои преимущества: большое зеркало за их спинами позволяло мне также видеть самого себя, и собственное отражение растравляло мне душу куда сильней, нежели это смогло бы сделать ужаснейшее зрелище иного рода. Таким образом, все три участника предстоящей трагедии находились в моем поле зрения: она — бледный сахар, насупившаяся, словно ее подняли с постели в пять утра, не нашедшая для себя ничего другого, как смотреть на адский механизм в моих руках; он — мне незнаком, тем лучше — тоже сахарный тростник, глаза закрыл, голову назад откинул, руки в карманах пиджака, раза два глубоко вдохнул, нервничает, моего роста и меня не крепче; и я, с лицом цвета апельсиновой корки — чтобы понять это лицо, чтобы читать по нему, еще мало знать грамоту, надо любить этого человека.
Об одежде — ведь это прежде всего бал незавершенных туалетов. Нет-нет, никаких сенсаций и быть не может, раз уж ему есть куда засунуть руки. Но ведь известна особая метафизическая неряшливость, улетучивающаяся сама по себе под взглядом, даже мимолетным, брошенным в зеркало, а до тех пор лежащая пыльцой или пылью, и потом… задник его правой туфли примяла курносая пятка. Она — в строгом черном костюмчике, в волосах чернеет бархатный обруч, на ногах большие домашние туфли, уже давно перенявшие всю корявость моей стопы, — и не было чулок. Не оставляя ни за кем права сомневаться в том, чьим я являлся в настоящий момент солдатом, клятвенно заявляю: язык отдаваемых мне команд был тот же самый, что и язык, звучавший в рядах воинства небесного: