Шаутбенахт
Шрифт:
— Махсанит ахнес! Нешек дрох! [34]
«Мужчина в моем доме» в ответ на эту серию произведенных мною пощелкиваний разве что слегка оживился. Ему досталась незавидная роль — «без речей», но стоять не шелохнувшись ничто, сама богиня безупречности не могла бы его обязать. Он имел моральное право шелохнуться, и он шелохнулся.
— Что… кхм… — она счистила с голоса хрипотцу, — что ты собираешься делать?
При самом дружеском расположении к ней, идя, так сказать, навстречу нашим пожеланиям, я еще не смог бы ответить на этот товарищеский вопрос. Мой сынушка, мой зверек, пригретый на груди, уже высосал из меня все соки: «сукровица моя на губах твоих и кровь под ногтями», — а правильного решения не подсказал. Смысл наказания в удовлетворении потерпевшего, мера наказания в сердце потерпевшего. А мое сердце, несмотря на отличного советника, все еще ни на что не решалось.
34
Заряжай!
— А ты меня забодай, — хрюкнул пришедший мне на память анекдотец, посасывающий пивко весельчак с красным пузом (расчесал).
— Эй, Том, валяй к нам, втроем веселее, — заулюлюкала парочка из-под простыни.
Хорошо же тебе, долговязый Том, ты уже и сам в одной майке, как я погляжу. Привязчивыми пошленькими мотивчиками окружили меня анекдоты, мстя за тех, что столько претерпели от моего глумливого языка. О братья! Вот и я к вам пожаловал. Не я ли рассказывал, картавя как последний антисемит: «Абха-ам, это ты? — Да, я. — И быть может, сквозь слезы ты смеялся над собой, мой бедный Абраша. — Я, но чьи же это ноги?»
Мне предстояло вспомнить, как вели себя жертвы женского вероломства, когда предполагали, что отстаивают свою честь, а в действительности подменяли одну перспективу — быть осмеянными другой — быть оплаканными.
Один капитан во Владивостоке (по фамилии Рогов!) заставил свою жену обмазаться с ног до головы вареньем, волосы там и всякие фурункулы да карбункулы, а после под дулом пистолета приказал ополоумевшему любовнику вылизать все дочиста.
Какой-то любознательный серен [35] , осчастлививший свою благоверную внезапным приходом, сел в кресло и предложил любовникам прямо перед ним, на полу, проделать все то, что полагается проделывать только перед лицом Господа, а когда у них ничего не вышло, разделся и доказал свое мужское превосходство.
35
Капитанский чин.
В Черногории красный партизан, тайком пробравшийся ночью домой, застал в своей постели офицера-четника. Случись такая встреча при других обстоятельствах, партизан, не задумываясь, всадил бы ему пулю в живот, окажись на месте четника кто угодно, хоть сам Тито, и его бы ждала пуля. Но поскольку причин убивать четника было две, а умереть он мог не более одного раза и, следовательно, какое-то из двух преступлений осталось бы безнаказанным, партизан, справедливости ради, счел за лучшее четника вообще не трогать, а всю силу своего гнева обрушил на ветреную красавицу — известно, что жены югославских партизан иначе как красавицами не бывают, в противном случае они, как и четники, отделывались бы легким испугом; поскольку воспаленный мой мозг на пару со зверьком, моим советником, советуют не спешить с развязкой и во всем соблюдать обстоятельность, я, не спеша, распутываю и этот узелок: красота, присущая партизанкам, а верней, партизаншам этого края, вынуждает их мужей видеть в них женщин исключительно в том смысле, как это понималось до возникновения всеобщего избирательного права, то есть созданий, не обремененных никакими иными обязанностями, кроме семейных, — иначе в сожительстве своей жены с четником партизан мог усмотреть помимо супружеской еще и гражданскую измену, а усмотрев, заколебаться и вовсе отпустить ее с миром, из нежелания отдать предпочтение одному из проступков, пускай уж лучше оба взаимоистребятся, как взаимоистребляются две волны, ревом несущиеся навстречу друг другу, отчего стенки моего сердца все еще не сокрушены, несмотря на бушующую в нем бурю. Четник, четник! Партизан не признал свою жену виновной по второму пункту обвинения и казнь определил для нее легкую. Всего лишь заплатить ей потребовал он от командира отряда четников — сколько заплатил бы он той, что торгует своим телом на улице, и не больше. Два динара? Отлично — и затем врезал монету в изголовье кровати. Вот славная медаль хозяйке дома.
Так как же мне поступить? Уйма случаев поучительных, позволяющих не искушать свой мозг нереальными картинами мести, а брать за образчик уже готовый сюжет, не изменяя ничего и не прибавляя ничего. Каждый вечер десятки адмиралов, в лучах юпитеров, на глазах у многотысячной толпы душат своих белокурых возлюбленных («Отелло»), каждый вечер десятки паяцев закалывают своих коломбин. Не всем дано постоять за себя так горделиво, как это сделал счастливчик серен. А если тебе это не по силам? Тогда остается лишь прорвать пелену нестерпимых страданий, огромную тупую боль — какой гений назвал ее зубной болью в сердце? — в той моментальной остроте, когда берешь и словно пронзаешь десну. Убийство — последнее из отпущенного нам. Нет безвыходных положений, есть — убийство. Но тише, тише. Это особая область: требует невероятно умения, тут не обойтись без ястребиного клюва, собачьего нюха, снайперского видения цели. Тут — малейшая оплошность, и исправлять уже нечего, а посему, мой друг, тихо и с холодной головой.
Естественно убить любовника. Он покусился на сокровенное твое и должен быть уничтожен. Недаром крепкий старик с бычьей шеей, оберст по имени Хиршхорн, застигнув жену — казачку из «фольксдейче» — с бульдогом, застрелил только пса. А вот Осадчий, сверхсрочный старшина, подчиняясь скорей произволу рассудка, нежели чувству, наоборот — жену зарезал, а собаку оставил жить, вообще надо сказать, что военные, одни военные. Еще в древние времена, когда жили исключительно страстями, Каин, убийца Авеля, женщины не тронул, и, если бы спросили у него, почему он так поступил, он, верно, решил бы, что стоящий перед ним не достоин носить брюки — на что же она ему мертвая, когда из-за нее он убил мужчину.
Чувство, по природе своей способное совершать ошибки, повелевает нам расправляться с ворами, и лишь рассудок, лучший друг, с позволения сказать, склонен винить во всем само же украденное добро. Вот она, логика рюмочной: стерва, сама же дала, мужик-то тут при чем?
Скоты все. Жена клялась всем, что есть для нее святого в жизни: утренней влагой полей, слезинкой ребенка — «клянусь живительной силой вешних гроз и гладью текучих вод, союзом неба и земли клянусь и полнолуньем (сомнамбула проклятая!), а если лгу, то не видать мне больше снов», — клялась она мне в том, что не знает большего счастья, чем «стоять на страже мужа». Я еще чем-то щелкнул, кажется предохранителем.
— Интересно, какие сны ты увидишь этой ночью? — по возможности грубее произнес я. В лице у нее не осталось ни кровинки — словно она прижалась им к стеклу. Словно задумала убежать, а кожа держит и не выпускает, только побелела от натяжения. — Отойди, слышишь?.. — Я чуть повел винтовкой в сторону. Унижать ее в такую минуту страхом за свою жизнь мне не хотелось. К тому же это отвлекло бы ее от главного, а мне сейчас столь необходимо было ее внимание — я ведь только решил проверить, упадут ли они в объятья друг друга, как истинные любовники перед смертью. Нет, не упали, и она покорно оставила его в одиночестве.
Куда тоскливей встречать свой конец одному. Он стоял, прислонившись спиной к стенке; глаза, видевшие наготу моей жены — и все с полного ее на то соизволения, — были полуприкрыты, руки, проклятые — они ее касались, были безвольно опущены в карманы пиджака, никаких попыток спастись он не предпринимал. Возможно, мешал петушиный гонор: давешний петух — и как мокрая курица. Возможно, что шок. Но если ты — как я, если моей породы, берегись! Быть растоптану тебе. Я опустил свое оружие… и потом, когда отнимают у самки самца, разве одним этим уже недостаточно мстят ей — за полное на то соизволение? Но я тонкая штучка. И сейчас мне представится случай доказать это, если только… ну, а что, собственно, «если только», — если только прежняя жизнь со всеми ее унижениями так ничего и не доказала? Была «тьфу»? Итак, я еще удивлю почтенную публику.
У двери в сетке стояло несколько пустых бутылок из-под «мальта», она покупала мне этот квас — чтоб я пил его на своих побывках. Бутылки стояли на видном месте (приготовила, чтоб сдать), вот солдат их и увидел. Очевидно, на том свете я буду часто задаваться вопросом, как повел бы себя, не окажись их под рукой. Может, все сложилось бы иначе? Но бутылки оказались под рукой. Мысль мелькнула, и изъеденное болью нутро мое озарилось ею. Тут зверь-мазохист, счастливый, запел еще громче: «Как! Как могла она, и кого — тебя (те-бя! — вторило эхо, словно окончательно втолковывая), обманывать тебя (те-бя!), который так раним, так остро чувствует малейшую обиду (это ее слова! — Ты, мой мальчик, обо что угодно можешь порезаться, я всегда так волнуюсь за тебя. — Волнуется — так-то она волнуется…)». И схватил он тогда бутылку и хряснул ею о дверь — как неоднократно поступали многоопытные злодеи в кино, но, видно, на то и многоопытны были, чтобы разбивать бутылки с первого раза, а себе оставлять коронованные зазубринами горлышки. У меня не получилось… Вторая попытка? А не буду смешон? Я нагнулся — и с размаху ударил о каменную плитку пола (нырнул и вынырнул). Сразу бы так. Все равно вышло некартинно, отбилось донышко, но, в конце концов, здесь не Голливуд — только удлинит руку. Зеркало докладывало, что врагам предстоит иметь дело со скорбным мстителем (от нескончаемых вздохов лицо запотело, так что не мешало бы протереть тряпкой), с винтовкою в одной безжалостной руке и с оружием, грозящим изувечить на особый, скверный манер, в другой. Ее-то, эту руку, я вытянул перед собою торжественно, словно сейчас будет зажжен олимпийский факел, и так двинулся на него. «Пу! Пу!» — прыгаю я вокруг него злым разбойником, который хочет прежде поизмываться над своей жертвой и тычет ей прямо в нос стеклом. «Пу! Пу!» Каждый такой тычок, когда острие едва не касается лица, сопровождает каннибальский выкрик, который вряд ли способен расположить кого-либо в мою пользу. Так кокетничаю я со своей зверушкой, для вящего ее удовольствия снабжаю этого «кого-либо» фальшивыми козырями. Ничего, ничего.